ГРУСТНЫЕ ИВЫ

01-04-2013

ГРУСТНЫЕ  ИВЫЕму исполнилось уже пять с половиной лет. Мальчик рос добрым.

Впрочем, сам он того знать не мог: взрослых это дело нисколько не занимало, и никогда потому не говорили они ему ничего подобного. А, может, вовсе и не был он таким уж добрым. Просто мёртвых мальчик всегда сильно жалел.

Прекращение жизни любой божьей твари было для него совершенно непереносимо. Какой-нибудь отвратительный червяк, судорожно издыхающий на крючке отцовской удочки, как, впрочем, и сама голодная плотвица, прельстившаяся смертоносным этим соблазном, или вполне живая пока и весёлая хрюшка во дворе, обречённая, тем не менее, стать розоватым вкусным салом или поджаристой котлеткой, - всем их ужасным судьбам просто не находилось тогда уголка в маленьком его и счастливом космосе.

Летом жил мальчик в деревне, с тёткой своей и бабушкой. Воронежская деревня Новоуглянка почти вплотную примыкала к некой таинственной "зоне". Многие новоуглянские жители служили в охране или в обслуге на малом этом острове пресловутого Архипелага. Островок населяли не совсем ещё взрослые туземцы, и тёткин муж, капитан МВД, работал с ними в страшноватой должности "старшего воспитателя", а сама тётя Тася была "на зоне" главным бухгалтером.

Их деревенские соседи с недеревенской фамилией "Скриливецкие" тоже в зоне трудились: Давид Натанович с неестественно-узкими погонами лейтенанта медицинской службы на мясистых плечах состоял врачом колонии, а толстенькая Софья Ароновна состояла просто его женой. Мальчик, между прочим, не только жалостливым был, но и городским, и даже московским. Поэтому родственники его любящие с ног сбивались по всей деревне, чтобы накормить как-то столичное это и капризное, как всеми считалось, дитя с неплохим аппетитом. Но суровые обстоятельства послевоенной сельской жизни, пусть рядом даже с гулаговской скудноватой кормушкой, очень мало тому благоприятствовали. Никакой мясной пищи нигде вообще не продавалось, и даже хлеб в сельпо завозили не очень часто.

А ещё никогда не продавалось там фабричных папирос, и потому любой курящий мужичок в любопытствующих глазах московского ребёнка непременно быть должен при газетке и при махорке, благо тамошние места издавна славились на всю страну табачком своим самосадным. Зато камчатские крабы неизменно громоздились в сельпо штабелями сверкающих банок. Деревенские почему-то крабами брезговали, предпочитая им свежих раков из местной речки под названием Усмань. Родственники мальчика тоже опасались покупать деликатесные консервы: дороговато выходило, да и непривычно.

Приходилось поэтому резать немногочисленных домашних кур. Куриным убийцей обычно приглашали Давида Натановича. Должность свою палаческую справлял он с очевидным удовольствием и ко всеобщему одобрению соседей: врачей-убийц тогда ещё не успели разоблачить. Вечно выбритый до синевы, доктор Скриливецкий умело пользовался опасной бритвой не только по прямому назначению, но и в качестве орудия усекновения куриных голов. Казнённая птица долго без головы металась по двору, брызгая кровью во все стороны, а московского ребёнка слёзы горькие душили. Впрочем, наваристую куриную лапшу уплетал он в тот же день с немалым аппетитом: не так уж сильно, получается, жалел мальчонка бедных куриц. А вскоре съели последнюю, и природная жалость его, не находя более выхода, обратилась наконец-то к людям.

Сначала это были дети. Но не настоящие, живые дети, а ходульные персонажи кондовой сталинской агитки по Сергею Михалкову под названием "Я хочу домой". Художественный фильм про пугающую послевоенную заграницу крутили в "зоне" чуть ли не каждый день, вероятно, в целях патриотического воспитания юных зэков, и всякий раз взрослые зачем-то брали в так называемый "клуб" любимого московского ребёнка. И всякий раз, неспособный отвернуть взгляд от поразительного и невиданного доселе волшебного зрелища, боялся мальчик необъяснимо злобных англичан-мучителей, он жалел несчастных русских детей и тихонько всхлипывал. Может, и взаправду не с кем было его дома оставить, хотя, скорее всего, дело не в том: просто какое-то нездоровое удовольствие получала любящая родня, неизменно удивляясь безотказному слёзному рефлексу плаксивого малыша.

Однако подлинной вершиной его страданий, как, впрочем, и радостного садизма взрослых по этому поводу стала со временем одна советская песня.

Скучая вечерами на завалинке, повадились эти добрые люди заводить трофейный патефон. Пластинок, правда, было маловато, поневоле по нескольку раз одно и то же слушать приходилось. Между прочим, русский городской фольклор издавна хранит множество слезоточивых романсов про смерть, вроде "Маруся отравилась", "Поедем, красотка, кататься" или хоть знаменитой "Мурки". Из того же тоскливого ряда оказался и новый тогда мрачный шлягер под названием "Грустные ивы".

А надо сказать, что иголок для патефона сильно не хватало, и пластинка с этой песней быстро подзатёрлась от частого воспроизведения тупым железом. Но, несмотря на противное шипение, её продолжали заводить снова и снова, прежде всего, для главного слушателя - маленького московского мальчика. В похоронном ритме унылого вальса там пелось про юного пограничника, в одиночку почему-то защищавшего мирную нашу родину от вражьего нашествия и обречённого таким образом на неизбежную погибель в неравной схватке.

Конечно же солдатик бедный умирал, оплаканный соответствующими плакучими растениями, грустно склонившимися к ночному пруду под молодой луной. И всякий раз вместе с ивами плакучими горько плакал ребёнок на потеху своей бессердечной родне. В конце концов мальчик так стал бояться страшной этой песенки, что рыдания сдавленно подступали заранее, вместе с первым патефонным хрипом. А удерживать их далее, уже под музыку мальчик даже не пытался, хоть и стеснялся мучительно непроизвольных этих слёз.

В жизни своей коротенькой подобный ужас перед неизбежным страданием испытывал он до того, лишь когда под столом прятался от разъярённого родителя, рвущего беспощадный ремень из широких штанов под мамины отчаянные вопли. Что же до чужой смерти, то вышло так, что совсем не долго такой уж невыносимо-страшной оставалась она для него.

Дело в том, что мальчик всегда любил товарища Сталина и опасался втайне, что вождь всё-таки помрёт когда-нибудь, и обязательно станет поэтому очень скверно, хоть и считалась, что такого быть не может никогда.

Однако вскоре вдруг случилось, и почти все вокруг сразу зарыдали, от испуга, наверное. С любопытством ребёнок поглядывал на плачущих взрослых, но его глазёнки оставались на удивление сухими.

С тех пор плакать он вообще почему-то перестал. Насовсем перестал. Даже под песню "Грустные ивы".

Комментарии

Добавить изображение