Простая правда Наума Коржавина

28-06-2018

korzhavin-naum

Одно из последних фото (в руках книга - сборник историй из его жизни, составленная Леонидом Перским)

  • Наум Коржавин. Это был поэт, интересовавшийся “коренными вопросами бытия”, задумавшийся над смыслами истории, говоривший с другими классиками через столетия.Умер Наум Коржавин — большой поэт, проживший долгую жизнь. На 93-году жизни в США. Долгий век был дан этому человеку со слабым здоровьем и судьбоносной способностью накликать на себя многочисленные неприятности.

    Коржавин — автор нескольких текстов, которые стали фактами биографии прошлого века.  Это один из моих любимых поэтов.

                                                                      Легенда

    В последние годы живой Коржавин казался обломком исчезнувшей цивилизации, былой эпохи. Но он всегда казался таким.

    Евтушенко вспоминал, что, когда в 1953 году (в год смерти Сталина) он встретил в литинститутском коридоре Коржавина, перед ним внезапно выросла Легенда. А это было 65 лет назад.

    Своего сокурсника Владимира Тендрякова, который написал о нем лучшие воспоминания (в книге «Охота»), Наум Коржавин пережил на 34 года.

    Пережил он и оставивших воспоминания о нем гораздо более молодых мемуаристов. Например, описавшего его в «Меандре» Льва Лосева. Лосев познакомился с ним в Америке в 1987 году. И вспоминал Коржавина как почти слепого, но стремительного старика, который был весь составлен из шаров разного диаметра, самые выпуклые — лоб и пузо. Но также шарообразны нос, толстые очки, даже, кажется, пальцы коротковатых рук.

    ????????

    Друзья (справа налево)  Наум Коржавин, Фазиль Искандер, Булат Окуджава

                                                             «Русский» и «советский»

    Когда Коржавин собирался эмигрировать в 1973 году в США, Станислав Рассадин сказал Борису Слуцкому:

    — Представляете, Эмка — и уезжает! А ведь более русского человека я просто не знаю.

    — Да, — ответствовал Слуцкий с характерной своей интонацией, по обыкновению, важной, — Эмка не только русский, но и советский. Даже более советский, чем Сталин.

    Эмигрировавший в США был по своему складу более советским человеком, чем окончательно деградировавшая советская партийная номенклатура. Они то, скорее всего, точно никакими коммунистическими иллюзиями никогда и не думали обольщаться.

    Юрий Колкер писал: «В сущности, он (прибегнем к рискованному оксиморону) просто — честный советский человек. В новом мире, провозглашенном Октябрем, его всё устраивало — если бы только слова учения не расходились с практикой Кремля. Слова-то всё хорошие были произнесены: интернационализм, равенство, отмена угнетения человека человеком…

    Тут кроется трагедия. Ибо опыт показал: честный и советский — «две вещи несовместные». Коржавин, как сказано, внес ощутимый личный вклад в разрушение империи зла, но сделал он это невольно, нечаянно: сам-то он сражался за ее, империи, сохранение. Он твердил бандитам Кремля и Лубянки: будьте честны! — и долго, долго не понимал, что они — не могут, не смогут, даже если б захотели. Делал он свое дело с редким мужеством, с непостижимым упорством. Верил, значит, что люди могут жить в братстве, работать бескорыстно, быть добры и справедливы друг к другу. Получается, что по всей логике, по всему здравому смыслу и праву он, Наум Коржавин, — герой Советского Союза. Лучший из героев».

    Коржавин — человек, который переболел великими иллюзиями середины века. И потратил много десятилетий на отказ от них, на их разоблачение.


    Киевлянин Эмка Мандель

    Наум Коржавин — это псевдоним. В 1925 году, при рождении, он звался Эмка Мандель.

    «Я родился 14 октября 1925 года в Киеве. Это значит, что я родился через восемь лет после октябрьского переворота и года за четыре до начала «великого перелома», то есть коллективизации, уничтожения кулачества как класса в деревне и «мелкой буржуазии» в городе, индустриализации и прочих прелестей, определивших жизнь страны на многие годы вперед» — писал Коржавин.

    Главным впечатление детства — Голодомор

    Коржавин вспоминает: «Ничего не поделаешь, даже честные и отзывчивые люди продолжают жить и тогда, когда на их глазах убивают и морят голодом других людей, когда им лгут в глаза, когда, исходя из того, что составляет их личность, им вроде бы следовало на месте сгореть от стыда. Некоторые и сгорают. Но до конца — немногие. Большинство же таких людей все же остается жить, и стыд этот, продолжая лежать тяжестью на сердце, постепенно теряет свою остроту. Во всяком случае — до времени.

    Остальные же обычно ко всему происходящему относятся как к данности, как к неотвратимым, не ими созданным реалиям жизни, в которой им надлежит существовать. И пусть на улицах трупы крестьян, все равно городские девушки из семей, получающих скудные, но все же позволяющие выжить пайки, будут пробегать мимо них на свидания, и то, что связано со свиданием — «придет не придет» и «что скажет», — будет в тот момент волновать их гораздо больше, чем эта ставшая привычной деталь пейзажа.

    Да и вообще в основном люди будут заняты бытом. И средний человек, который достал и принес семье килограмм кетовой икры (тогда она была очень дешевой и воспринималась как не лучшая замена настоящей пищи), будет очень доволен собой и жизнью. Это печально, но, наверное, простительно, ибо он непрерывно занят спасением семьи, а решать вопросы более широко у него нет ни возможности, ни времени».

    1937-ой год

    В 1937 году ему было 12 лет. Свои воспоминания о сталинских репрессиях он сформулировал в стихах:

    И я поверить не умел никак,
    Когда насквозь неискренние люди
    Нам говорили речи о врагах…

    Романтика, растоптанная ими,
    Знамена запылённые — кругом…
    И я бродил в акациях, как в дыме.
    И мне тогда хотелось быть врагом.

                                                              «Городской сумасшедший»

    Ему было 16, когда началась война. В армию не взяли из-за сильной близорукости.

    Он появился в Москве в 1944 году. Не поступил в Литературный институт. Сам о себе написал стихи под названием «18 лет»:

    Мне каждое слово
    Будет уликою
    Минимум
    На десять лет.
    Иду по Москве,
    Переполненной шпиками,
    Как настоящий поэт.
    Не надо слежек!
    К чему шатания!
    А папки бумаг?
    Дефицитные!
    Жаль!
    Я сам
    Всем своим существованием —
    Компрометирующий материал!

    В Литературный институт поступил со второй попытки в 1945 году. Среди его соседей по комнате в общежитии были, в частности, Расул Гамзатов и Владимир Тендряков.

                                                                              «Взглянул по-своему»

    Вот как описал своего однокурсника Владимир Тендряков: «Каждый из нас — кто, таясь, а кто, афишируя, — претендовал на гениальность. Но почти все молчаливо признавали — Эмка Мандель, пожалуй, к тому ближе всех. Пока еще не достиг, но быть таковым. Не сомневался в этом, разумеется, и сам Эмка.

    Он писал стихи и только, стихи на клочках бумаги очень крупным, корявым, несообразно шатким почерком ребенка — оды, сонеты, лирические раздумья. И в каждом его стихе знакомые вещи вдруг представали какими-то вывернутыми, не с той стороны, с какой мы привыкли их видеть. Хорошее часто оказывалось плохим, плохое — неожиданно хорошим.

    Календари не отмечали
    Шестнадцатое октября,
    Но москвичам в тот день едва ли
    Бывало до календаря.

    Шестнадцатого октября сорок первого в Москве была паника, повальное бегство. Позорный день, равносильный предательству. В печати его не вспоминали. Эмка вспомнил, мало того — взглянул на него по-своему:

    Хотелось жить, хотелось плакать,
    Хотелось выиграть войну!
    И забывали Пастернака,
    Как забывают тишину.

    Все поэты в стране писали о великом Сталине. Эмка Мандель тоже…

    Там за текущею работой
    Жил, воплотивши резвый век,
    Суровый, жесткий человек
    Величье точного расчета.

    Эмка искренне считал, что прославил Сталина, изумился ему. Другие могли понять иначе. Понять и указать перстом…

    Но Эмка был не от мира сего. Он носил куцую шинелку пелеринкой (без хлястика) и выкопанную откуда-то буденовку, едва ли не времен гражданской войны. Говорят, одно время он ходил совсем босиком, пока институтский профком не выдал ему ордер на валенки. Эти валенки носили Эмку по Москве и в стужу, и в ростепель, и по сухому асфальту, и по лужам. По мере того, как подошвы стирались, Эмка сдвигал их вперед, шествовал на голенищах. Голенища все сдвигались и сдвигались, становились короче и короче, в конце концов едва стали закрывать щиколотки, а носки валенок величаво росли вверх, загибаясь к самым коленям, каждый, что корабельный форштевень. Видавшая виды Москва дивилась на Эмкины валенки. И шинелка пелеринкой, и островерхая буденовка — Эмку принимали за умалишенного, сторонились на мостовых, что нисколько его не смущало.

    Мы любили Эмкины стихи, любили его самого. Мы любовались им, когда он на ночных судилищах вставал во весь рост на своей койке. Во весь рост в одном нижнем белье (белье же он возил стирать в Киев к маме раз в году), подслеповато жмурясь, шмыгая мокрым носом, негодуя и восторгаясь, презирая и славя, ораторствует косноязычной прозой и изумительными стихами».

    Нет ничего удивительного, что в Москве второй половины сороковых годов, когда после победы в войне власть взялась заново закручивать гайки, арест молодого гения, который по-своему видел окружающий мир, неожиданно интерпретировал происходящее, был только делом времени…

                                                                   Арестовали Эмку Манделя в 1947

    Арестовали за то самое стихотворение о великом Сталине, которое Эмка искренне считал прославлением вождя.

    Эмка сам не понял, что в его определении был страшный приговор и диагноз. Позже это сформулирует Лев Лосев: «Особенно нравилось определение Сталина в одном стихотворении: «.. не понимавший Пастернака угрюмый, мрачный человек».

    Я и сейчас думаю, что это очень хорошая поэтическая мысль. Тот же страшный душевный изъян, который делает человека садистом и тираном, выражается в его неспособности воспринимать лирическую поэзию. Собственно говоря, эту же мысль развивает и Бродский в Нобелевской лекции.

    Можно даже предположить, что сам Сталин об этой своей патологии догадывался. Ведь он спрашивал у Пастернака про Мандельштама: «А он — мастер?» Сам не знал».

    А сам Эмка рассказывал всем в тюрьме, что сидит не по закону, а по Салтыкову-Щедрину, который говорил, что несанкционированное восхваление начальства есть само по себе преступление, поскольку может предполагать и несанкционированное поругание начальства.

     

    korzhavin-naum-arrest

                                          Арестант

    Как он стал Коржавиным?

    Он вернулся после смерти Сталина в Литинститут как Легенда.

    Борис Слуцкий предлагал своим друзьям такой тест: кто в поэзии сколько стоит? При этом за точку отсчета предлагал брать вирши комсомольского лидера Литинститута завзятого антисемита Игоря Кобзева. Так вот, по его прикидке, «100 кобзей» составляли один «мандель».

    Давид Самойлов вспоминал: «Когда Эмка вернулся из ссылки, он приходил в грязной вонючей шинели, и мы всегда хором кричали: «Мандель, сними свою мандилью!»

    Его пытались приручить.
    Евтушенко вспоминает: «Сразу после войны один из сотрудников московского горкома пытался приручить политически неустойчивого поэта и даже обещал устроить его вечер, но попросил придумать себе коренной русский псевдоним вместо неблагозвучной фамилии Мандель: «Вы же русский поэт, а не еврейский». Эма получил полчаса на изобретение приемлемого псевдонима. Он вышел и встретил прозаика Елизара Мальцева, попросил помощи. Тот наморщил лоб и сказал: «Ну так и быть, дарю тебе из моих запасов самую-самую русскую фамилию – Коржавин». Эма сразу согласился, потому что звук ему понравился, и только через много лет открыл, что слово «коржавый» в говорах не связано ни с «коржом», ни с «кряжем», а означает «неказистого» и даже «плюгавого» человечка…»

    Афористичность Коржавина

    Многие его строки стали крылатыми. Их повторяют те, кто даже не знает имени автора: «Какая сука разбудила Ленина? Кому мешало, что ребёнок спит?», «Но кони — всё скачут и скачут, а избы горят и горят», «Но всех печальней было в этом мире тому, кто знал, что дважды два — четыре»,

    Многие из нас ещё школьниками знали его «Балладу об историческом недосыпе» (жестокий романс по одноименному произведению В.И. Ленина). Но не знали, что он является её автором. Это ходило как интеллигентский фольклор. Распространялось в рукописях. В самиздатовских «слепых» копиях. Исполнялось как хулиганская бардовская песня.

    А про некрасовскую женщину, которой хотелось бы жить иначе, но кони — всё скачут и скачут, а избы горят и горят… Мало кто задумывался о том, кто автор этих известных строчек, и скорее всего, приписывали стихотворения Коржавина народному творчеству… Это и есть истинное признание.

    Евтушенко писал о нем: «Его стихи я во множестве знал наизусть, хотя они тогда еще не были нигде напечатаны. Да разве я один… Есть строчки, которым тесно в литературе, и они покидают ее, ходят по улицам, трясутся в трамваях и поездах, летают на самолетах… Не выцарапать его драгоценных строк из памяти, ибо они стали частью недевальвируемого вещества наших душ, которое называется совестью. Пока эти строки будут жить хоть в ком-то, надежда на спасительное благородство литературы останется и в самые неблагородные времена».

    korzhavin-naum2

                                                                                 Подведение итогов                                                         

     

                                                                    Диалог с хрестоматией

    Коржавин брал общеизвестные, всеми заученные, хрестоматийные слова. И писал, опираясь, поверх них, актуальный поэтический и политический комментарий.

    Его ответная реплика всегда была контроверсальной. Если Некрасов восхищается русской женщиной, которая может войти в горящую избу и остановить коня на скаку, то Коржавин жалеет, что она по-прежнему должна это делать.

    Если Павел Коган в порыве революционной комсомольской романтики восклицает: «Я с детства не любил овал, Я с детства угол рисовал», то Коржавин отвечает ему:

    Меня, как видно, Бог не звал
    И вкусом не снабдил утонченным.
    Я с детства полюбил овал
    За то, что он такой законченный.

    Парадоксальность и контраверсальность — конструктивные создатели афоризма.

    Коржавину был дан дар емкой хлесткой строки, которая просится в цитаты и эпиграфы: «В наши трудные времена человеку нужна жена», «Поэзия не страсть, а власть», «Высшая верность поэта — верность себе самому», «Настоящие женщины не поедут за нами», «У всех поэтов ведь судьба одна», «Предмет неотличим был от теней. И стал огромным в полутьме — пигмей», «Так живёшь ты, Москва! Лжёшь, клянёшься, насилуешь память… ».

    Эпиграммы

    Ему был дан дар четкой и точной литературной эпиграммы. Коржавин, возмущенный многократными предательствами Константина Симонова, его участием в травле Пастернака, в борьбе с безродными «космополитами», но при этом – желание сохранить имидж не окончательно ссученного «либерала применительно к подлости», попыткой усидеть на двух стульях сразу, оставаясь и прогрессивным и верным начальству, отчеканил:

    «Вам навеки остаться хочется
    Либералом среди черносотенцев.
    Ваше место на белом свете
    Образ точный определит.
    Вы — лучина.
    Во тьме она — светит,
    А при свете она — коптит»

    А вот эпиграмма, которая обобщает след многолетней полемики традиционалиста Коржавина с «футуристом» Борисом Слуцким, который ломал «стихотворную строку об колено», добиваясь максимальной прозаизации стихотворной речи:

    «Он комиссаром быть рожден.
    И облечен разумной властью,
    Людские толпы гнал бы он
    К непонятому ими счастью.
    Но получилось все не так:
    Иная жизнь, иные нормы.
    И комиссарит он в стихах —
    Над содержанием и формой».

    А вот его дружеская эпиграмма на исследователя творчества Достоевского и поэта Игоря Волгина:

    «Игорь Волгин с видом детским,
    Хоть мужчина по годам,
    Словно х…, Достоевским
    Соблазняет милых дам»

    Говорят, что хорошая поэзия не может быть написана на политические темы. Это не так. Если быть более точным, мало кто из поэтов способен сказать стихами что-то внятное и вразумительное на политические темы.

    Бенедикт Сарнов писал, что стихи Коржавина совпадают не только с духом, но даже и с буквой Маркса (согласно которой писатель смотрит на свою работу не как на средство, а как на самоцель).

    Политические тексты возникали просто как непосредственная реакция. Владимир Тендряков вспоминал: «Эмка Мандель сидит на своей койке, чешет за пазухой, сопит, смотрит в одну точку и неожиданно рожает четверостишие:

    — А страна моя родная
    Вот уже который год
    Расцветает, расцветает
    И никак не расцветет.

    Радио восторженно играет, мы смеёмся.

    — Талант — штука опасная! — вдруг изрекает из угла некто Тихий Гришка.

    Ему уже за тридцать, среди нас он считается стариком, всегда молчалив, всегда обособлен, в своем углу, как крот в норе. Но если он раскрывает рот, то почти всегда выдает закругленную истину — банальность и откровение одновременно.

    Эмка отбивает мяч:

    — Старик! Ты в полной безопасности!».

                                                                             Мудрец и пророк

    Лев Лосев, сам человек очень умный и понимающий, обладавший великолепной памятью, конечно, не мог простить Коржавину его негативного отношения к Иосифу Бродскому, но описывая Эмку, прежде всего упоминает его мыслительные способности: «Я к нему подсаживался в столовой и вообще любил слушать его, когда было время. Дивился его сильной памяти и уму. Если бы я хоть что- то понимал в шахматах, я бы сказал, что ум у него алехинский — многоходовый и неожиданный».

    Еще в нем очень привлекательна честность по отношению к себе. Вспоминая, он не заботится о том, чтобы выставить себя в выгодном свете, но и не кокетничает расчетливо своими промахами и недостатками. Рассказывает, как пытался дать свои стихи любимому Пастернаку и Пастернак сказал: «Я слишком занят, чтобы разбираться в микроскопических различиях между вами и Евтушенко». Такое многие бы утаили или постарались забыть, а Эма упрекнет Пастернака за бестактность и рассказывает дальше.

    Лосев вспоминает, что Коржавин более тридцати лет назад предсказал, что в России, после перехода к капитализму и представительной демократии, власть возьмут кадры из КГБ. Удивительное пророчество.

    Поэзия и политика

    Лосев писал, что ему казалось, что собственные стихи Эме не слишком интересны: «Так некоторые (не буду указывать пальцем в зеркало) тянут лямку, потому что не могут в силу разных жизненных обстоятельств бросить службу, когда на самом деле им только одного хочется — стихи сочинять. Эма, кажется мне, много лет тянул лямку поэта, а хотелось ему только заниматься публицистикой — ораторствовать, излагать свои мысли об истории и современности в печати, полемизировать».

    Лосев, конечно, преувеличивает. Коржавину хотелось формулировать свои мысли. Лучше всего у него получалось мыслить стихами. Его публицистика даже близко не доходит до той глубины формулировок, которые содержатся в стихах Коржавина.

    Он хотел осмыслить эпоху и смыслы истории. А поэзия была его способом осмысления.

    Еврейство

    Коржавин вспоминал: «Я родился я в еврейской семье. Факт этот — существенный для нашего времени, хоть он — хорошо это или нет — не оказал серьезного влияния на мою взрослую жизнь. Однако первые годы жизни я провел в кондовом еврейском окружении.

    Правда, говоря о кондовости, следует сделать поправку на время. Ни отец, ни мать, ни семьи сестры отца и одной из сестер матери не были религиозными людьми и не придерживались связанных с этим традиций, что никак не соответствует представлению о еврейской кондовости. В старинном понимании этого слова они вообще не были евреями. Тем не менее — таковы были времена — принадлежность всех моих родных к еврейству была для них и всех, кто имел с ними дело, фактом несомненным, само собой разумеющимся и не нуждающимся в подтверждении. Они ушли от религии, но не ушли от сформированного ею уклада и психологии. Да и вообще практически они до самой войны и эвакуации в своей жизни и связях за пределы еврейского круга не выходили. Нечто подобное я встречал в СССР и среди секуляризованных мусульман».

    В доме говорили на идиш. Коржавин не говорил, но понимал. Его родственники, его друзья, друзья его родителей — покоятся в Бабьем Яру.

                                                                                Евреи и революция

    Коржавин вспоминал об отношении старшего поколения родственников к советской власти: «Основная масса евреев была так же мало подготовлена к пониманию происходившего, как и основная масса населения Российской империи вообще.

    А, кроме того, — что греха таить? — евреи помнили, что в хаосе Гражданской войны только красные да еще, кажется, Махно активно противодействовали еврейским погромам. К сожалению, белые с таким противодействием не ассоциировались даже в умах людей, отнюдь не захваченных коммунистической идейностью».

    Он вспоминал малограмотного бедного еврея, жившего в дворницкой в их доме, Арла Щиглика, для которого самым страшным оскорблением было «Дыныкын!» Вряд ли Арл имел хоть какое-то представление о личности самого генерала А. И. Деникина. Это сказывались скорей всего просто не совсем приятные воспоминания о пребывании погромщиков Белой армии в его местечке.

    Коржавин пишет: «почти все вокруг, кроме меня, относились и к советской власти, и к ее романтике весьма прохладно, были, говоря моим тогдашним языком, «мещанами», обывателями, проявляли обычную законопослушность и только. Слова «коммунист» и «милиционер» произносились в этой среде — конечно, представителями старших поколений — с откровенной неприязнью и опаской».

    Он вспоминал, что его дядя в 1941 году наотрез отказался эвакуироваться и погиб в Бабьем Яру. Не веря советской пропаганде ни в чем, он не поверил и тому, что она говорила о нацистах…

    Наум Коржавин

                                                                                          Евреи и «одесситы»

    Коржавин пишет: «Когда я слышу о всемирном еврейском заговоре, о жидомасонах и сионских старцах, то прежде, чем возмутиться злостности и глупости выдумки, я удивляюсь. Удивляет меня полное несоответствие грандиозности приписываемых замыслов знакомому с детства образу. Ни с чем громадным то, что я видел вокруг себя, никак не ассоциируется. Но, видимо, реальность тут вообще ни при чем.

    Для многих нынешних московских «интеллектуальных» антисемитов евреи — только интеллигенты. Не такие, как надо, но только интеллигенты. Других они не видели. Даже образ еврея-торговца поблек перед этим образом. Впрочем, это относится не только к антисемитам, но и ко многим другим московским интеллигентам, в том числе и еврейского происхождения. Последние впервые столкнулись с неинтеллигентной еврейской массой только на путях эмиграции — в Вене и в Риме (потом пути опять разошлись). Это было для них потрясением. Ничего подобного они не знали и не предполагали, хотя перед отъездом сильно распинались в своей любви к еврейскому народу и к его необыкновенным (обычно приписываемым всеми националистами своим народам) качествам. Часто эти интеллектуалы были даже не москвичами, а допустим кишиневцами — неважно. Дома они эту «массу» в упор не видели — культурно-психологическое отчуждение социальных слоев друг от друга в СССР было почти абсолютным. Я же вырос в довоенном Киеве, где евреев было много, всяких и разных, а отчуждение не зашло еще так далеко. И поэтому удивлялся гораздо меньше. Хотя, конечно, разложение последующих лет отнюдь не прибавило благостности и им.

    Но и эти люди не были на одно лицо. Достаточно сказать, что среди них были просто профессиональные уголовники. Эти попали на Запад по инициативе местных милиций, озабоченных улучшением отчетности. «Сам знаешь, — говорили такому в милиции, куда его вызывали или приводили, — материала на тебя достаточно. Можешь в эмиграцию, можешь — в заключение. Выбор твой». Вот и становился такой политэмигрантом. КГБ этому тоже не противился — лишняя смута в эмиграции была ему только наруку.

    Но уголовники — это крайний случай. Больше было людей не уголовных, но просто не очень порядочных, легко пускавшихся во все тяжкие. Многие из тех, кто поражал тогда воображение наших интеллектуалов, были хоть и не интеллигентными, но вполне порядочными людьми. В непорядочные их зачисляли исключительно по складу речи. Почему-то всех их считали одесситами, хотя они были из разных городов, и хотя из Одессы выехало много интеллигентных людей, вообще к этому типу не относившихся. Так что с обобщением получается следующее: не каждый «одессит» из Одессы, не всяк, кто из Одессы, — «одессит», не все «одесситы» — торговцы, не все торговцы — по природе жулики».

                                                                                             Крещение

    Коржавина отпевали в православной церкви. Поэт крестился. Как и многие другие евреи в эпоху Оттепели, почувствовав необходимость приобщения к религии он стал искать её не в синагоге, а в церкви. Но при этом, будучи православным человеком, он не преставал считать себя евреем. И никак не ощущал свое крещение предательством еврейства.

    «Я русский поэт (не советский же, право слово!), я крещён, я молюсь о судьбах России, но оттого не перестал быть евреем» — говорил о себе Коржавин.

    Юрий Колкер писал: «Зачем Коржавин крестился? Трудно вообразить себе человека менее религиозного. Стихи не оставляют в этом сомнения. Бог там назывной, лозунговый, лубочный; присутствует, как Маркс в стихах советского поэта. (Этим, конечно, Коржавин, как и многие, нарушает третью заповедь: не поминать всуе.) Тут он полная противоположность Заболоцкому, который считал себя атеистом, на деле же, в стихах и в жизни, был человеком глубоко верующим. Не про таких ли, заповедь чтящих, Чехов сказал, что «равнодушие у хорошего человека есть та же религия»? (Это из дневников 1897 года: «Легкость, с какою евреи меняют веру, многие оправдывают равнодушием. Но это не оправдание. Нужно уважать и свое равнодушие…»)

    Народное религиозное творчество всегда шло в России от Нового завета к Ветхому — и только в послевоенном СССР двинулось в противоположном направлении. В 1960-70-е интеллигентные евреи массами стали креститься. Делали они это, что называется, по велению сердца, по зову свыше, но в социальном смысле это был эскапизм. Не хватало воздуха для жизни. А поскольку большевики верующих не поощряли, то в крещении был еще и вызов. Понятно, что Коржавин не мог пройти мимо этой формы протеста. К тому же все великие русские писатели прошлого были православными. Мысль «лучше — с ними, чем с предавшим справедливость Кремлем» могла присутствовать в его решении. Бога в этом решении не чувствуется».

    Христианин и еврей

    Советская власть дискриминировала евреев не по вере, а по пятой графе в паспорте. Приятие православия — никак на антисемитское отношение не влияло. А для русского интеллигента, воспитанного в СССР, Христос и еврейские патриархи были людьми из одной книги.

    Коржавину же вообще был свойственен экуменизм. Он воспринимал разные религии, которые сочетались друг с другом гораздо больше, чем противоречили одна другой.

    Латинское слово «Credo» — в переводе означает «я верю». Это Символ веры — система основополагающих догматов Церкви. Каково кредо Коржавина? У него есть стихотворение, которое так и называется «Credo».

    korzhavin-naum-memory

    Надоели потери.
    Рознь религий — пуста.
    В Магомета я верю
    И в Исуса Христа.

    Больше спорить не буду
    И не спорю давно,
    Моисея и Будду
    Принимая равно.

    Все, что теплится жизнью,
    Не застыло навек…
    Гордый дух атеизма
    Чту — коль в нем человек.

    Точных знаний и меры
    В наши нет времена.
    Чту любую я Веру,
    Если Совесть она.

    Наум Коржавин

    Коржавин и Израиль

    Он считал борьбу Израиля за свое существование сражением за судьбу цивилизации: «Меня это волнует и как человека еврейского происхождения (у которого в Бабьем Яре погибли родные и школьные товарищи), но я всю сознательную жизнь был русским поэтом, человеком русской, следовательно, европейской культуры, мои пути совершенно естественно привели меня к христианству, и изменять себе в конце жизни я не собираюсь. И поэтому сейчас я хочу говорить не только и не столько об Израиле, сколько в связи с ним о судьбе нашей общей цивилизации. Ибо Израиль, я надеюсь, несмотря на все опрокинутые на него ушаты грязи, сейчас выживёт, а насчёт нашей цивилизации в целом у меня такой уверенности нет».

    Последнее публичное выступление. Науму Коржавину - 80 лет, Москва, 2006 год.

    https://relevantinfo.co.il

Комментарии
  • someone - 29.06.2018 в 10:46:
    Всего комментариев: 607
    Старик Коржавин нас заметил / И, в гроб сходя, благословил.
    Рейтинг комментария: Thumb up 2 Thumb down 0

Добавить изображение