Войнович отказался признать и исправить свои ошибки

30-07-2018
  • matizenВиктор Матизен (1949) - советский и российский кинокритик, президент Гильдии киноведов и кинокритиков России (20032011), председатель Экспертного совета кинопремии «Белый слон», куратор сайта Гильдии kinopressa.ru. Печатался в «Советском экране», «Киноглазе», «Обозревателе», «Огоньке», «Общей газете», «Искусстве кино» и других изданиях. С 1998 — кинообозреватель «Новых Известий».  В 2013 году выпустил книгу «Кино и жизнь. Двенадцать дюжин интервью самого скептического критика», в которой собраны его беседы с выдающимися кинематографистами и другими известными людьми.

    Умер Владимир Николаевич Войнович, чьи повести я читал с юности, а познакомился с ним сразу же после его первого приезда из вынужденной эмиграции, когда попросил дать мне интервью. Вечная память автору гимна космонавтов, "Чонкина" и "Москвы 2042 года", до которого я пожелал ему дожить в 85-й день рождения, чтобы сравнить вымысел с реальностью. Увы, пожелание не сбылось.
    Второй разговор для печати состоялся на "Кинотавре" в 2004 году, когда он был почетным гостем фестиваля.

    Владимир Войнович. «Сатирик — человек, который посягает на священные устои общества»

    — Владимир Николаевич, когда в 1980 году вы вынуждены были уехать из СССР, верили ли вы, что еще побываете на родине?

    voynovich

    — Я всегда думал, что это должно произойти. «Реалисты» мне говорили, что я сумасшедший, если на это надеюсь, но, как видите, реалистом оказался я. Я был очень рад приглашению Союза кинематографистов.

    — Интересно, как в этой ситуации чувствует себя Союз писателей, из которого вас исключили, если не ошибаюсь, в 1974 году?

    — Похоже, что неловко. Сразу же после прилета мне сообщили, что я восстановлен в СП, и спросили, как я к этому отношусь. Я сказал, что отрицательно, но это, пожалуй, неточно. Я не отношусь к этому никак.

    — С какой формулировкой вас исключили и кто именно принял в этом участие?

    — Мне на днях подарили копию стенограммы заседания бюро и партбюро творческого объединения прозаиков от 31 января 1974 года:
    «Выступали: Г. Радов, Г. Падерин, С. Лесневский, Г. Березко, И. Гуро, Г. Бровман, В. Амлинский и другие.
    Постановили: исходя из того, что В. Войнович отказался признать и исправить свои ошибки, и из того, что Войнович имеет выговор и строгий выговор с занесением в личное дело за политические выступления, наносящие ущерб советскому обществу, бюро считает невозможным дальнейшее пребывание Войновича в рядах СП и просит секретариат принять решение об исключении Войновича В. Н. из СП СССР».

    — Ну, что же, они признали вас из рядов вон выходящим писателем... Известно, что Эльдар Рязанов собирается снимать фильм о приключениях Чонкина. А кто еще берется за ваши произведения?

    — В Театре сатиры репетируют пьесу «Трибунал»; «Современник» думает ставить инсценировку Григория Горина по повести «Шапка»; в Риге должен пойти спектакль по «Чонкину»; возможно, что-нибудь поставит Юрий Любимов. Наконец, Константин Воинов хочет экранизировать «Шапку».

    — Содружество Воинова и Войновича этимологически обещает боевик. А раньше у вас был опыт в кино?

    — Опыт-то был. Результатов не было. Шесть сценариев, но все на том или ином этапе были запрещены. Воинову не дали поставить фильм по уже готовому режиссерскому сценарию после того как меня "покритиковал" тогдашний главный идеолог Ильичев. Сценарий, который я написал для Ларисы Шепитько, был закрыт Баскаковым, тогда заместителем председателя Госкино.

    — Почему?

    — Там действие разворачивалось в XIII веке. А незадолго до этого была история с «Андреем Рублевым», где действие происходило в XIV веке. Мне передали, будто Баскаков стал кричать, что крестьяне у меня плохо одеты и вообще «хватит нам этой старины»! Во фраках они должны были ходить, что ли?

    — Я спрошу у Владимира Евтихиановича, в чем была загвоздка. Так неужели вам не удалось увидеть на экране ни один свой сценарий?

    — Это деликатный вопрос, и полностью я вам не отвечу. Скажу только вот что. Однажды мой друг, желая в трудную годину мне помочь, предложил написать с ним сценарий. Стали мы сочинять эпизоды: один он, один я. Я читаю написанное им и говорю: вот тут надо ухудшить, а то не пройдет. И он то же самое. Написали плохо, как могли, — и был снят двухсерийный фильм, где в титрах стояли чужие фамилии. Когда я уезжал, его даже показывали по телевидению.

    — Вас считают сатириком. Но, насколько я помню, вы начинали с вещей, которые трудно назвать сатирическими...

    — Тут есть интересный момент. Повести «Мы здесь живем» и «Хочу быть честным», опубликованные в «Новом мире» в 1961 и 1963 годах, хотя в них и были юмористические и критические ноты, на сегодняшний взгляд вполне безобидны. Однако критик Михаил Гус в газете «Литература и жизнь», сокращенно «Лижи», заявил, что «Войнович придерживается чуждой нам поэтики изображения жизни, как она есть...»

    — Сейчас слова Гуса звучат комплиментом: он ведь признал, что у вас есть поэтика и, если так можно выразиться, очернительский реализм.

    - Между прочим, с Гусом произошла редкая и резкая метаморфоза.
    Перед моим отъездом на Запад он, уже 80-летний старик, извинился за все недоброе, что писал обо мне.

    — И вы его простили?

    — Конечно. Каждый, кто испытывает угрызения совести, достоин снисхождения. Очернителем меня назвали после того, как на меня в связи с повестью «Хочу быть честным» напал Ильичев. Вслед сразу обрушился шквал явно инспирированных статей в «Известиях», «Труде», «Строительной газете». Одни названия чего стоят: «Это фальшь», «Точка и кочка зрения», «Литератор с квачом». Квач — это здоровенная кисть... Вот так мои несатирические вещи дотягивали до сатиры. И сделали из меня сатирика.

    — Кажется, я понял эту логику и могу продолжить. Булгаков в письме советскому правительству цитировал какого-то рапповца: «Каждый сатирик в СССР посягает на советский строй». Так что вас неизбежно должны были превратить и в антисоветчика...

    — В шестидесятые годы мне это в голову еще не приходило. А вообще это верно не только в СССР. Везде сатирик — это человек, который посягает на священные устои общества, убивает священных коров. И каждое общество по-своему выражает ему неудовольствие.

    — Мы вплотную подошли к вопросу о том, что такое сатира, и в особенности— сатира русская и советская...

    — Я вам расскажу такую историю. Однажды я был в комнате смеха. В одном зеркале отражался кривым и пузатым, в другом — длинным и тонким, а в третьем увидел карлика — смешного и страшного. Подошел к четвертому— тот же карлик, кинулся к пятому— опять он! И я с ужасом подумал, а вдруг это прямое зеркало, и я в самом деле такой?! Видите ли, в России было два типа сатиры: щедринская и гоголевская. Салтыков-Щедрин в «Городе Глупове» искажает и преувеличивает действительные вещи, а Гоголь в "Мертвых душах" ничего не преувеличивает и не искажает, он пишет жизнь как она есть. Так вот, советская сатира, к которой (если не трогать современников) я отношу Булгакова, Ильфа и Петрова, Зощенко, отчасти Платонова, представляет жизнь адекватно. Сама жизнь настолько ненормальна, что сатирику не надо ничего гиперболизировать. Ни один самый злостный сатирик не придумает того, что выдумали наши отечественные бюрократы и следователи!

    — Когда вы говорили о комнате смеха, я вспомнил «Человека, который смеется». Там Гюго писал о компрачикосах, которые калечили детей, превращая их в смешных и страшных уродцев. Но в романе к ним во власть попадали отдельные люди. А у нас попала целая страна. Причем не на кого обижаться — сама же их и породила... Книга эта, кстати, была недавно экранизирована и многое потеряла. Вы не боитесь, что «Чонкин» на экране поблекнет? Ведь еще Тынянов заметил, что зрительные и словесные образы имеют разную природу.

    — Пожалуй, вы правы. Честно говоря, я об этих вещах не задумывался. Может быть, тут и заложены причины неудач экранизации сатиры. Литературные образы держатся воображением читателя, и конкретизация их губит. Наверно, экранизации лучше смотреть, не читая первоисточника. Что касается Чонкина, то я надеюсь на Рязанова. У него интересные замыслы, и мы еще их обсудим.

    — Как вы считаете, Рязанов — сатирик?

    — Скорее комедиограф. У него есть сатирические комедии, например, «Гараж», но обычно он сочетает элементы лирики и сатиры при преобладании юмора.

    — Я делал контент-анализ прессы и зрительской почты по «Забытой мелодии для флейты» и помню, что мнения насчет органичности этого сочетания были самые различные: кто-то назвал ленту «компотом из молока и соленых огурцов», а кто-то счел блюдо однородным и питательным...

    — Мне кажется, «Флейта» — вещь органичная. Лирика вообще не противоречит сатире. Гоголь ведь пользуется и тем, и другим.

    — Мы коснулись прошлого, задели настоящее, давайте обратимся к будущему. У вас есть роман «Москва в 2042 году». Когда вы над ним работали, вы как-то отталкивались от известных антиутопий, например, от Орвелла?

    — Отталкивался, но не подражал. И вообще мой роман не антиутопия, а, как выразился один мой друг, «антиантиутопия»... Когда я читал Орвелла, я думал, что мир не идет к тому состоянию, которое он описывает. Эта система неосуществима. У него идеальное механическое общество, идеально работающая машина. А на самом деле тоталитаризм приводит к полной разрухе, когда никто не работает, никакие законы не исполняются.

    — Всякий тоталитаризм? Или это связано с российской почвой?

    — Гитлеровская машина работала четко, но я уверен, что это лишь потому, что она недолго существовала. Если бы третий рейх продержался дольше, он бы развалился, несмотря на немецкое трудолюбие. Вернее, от трудолюбия ничего бы не осталось. Это особенность строя. Если в системе отсутствуют регуляционные механизмы, она рушится. Все утопии и антиутопии основаны на высшей степени порядка, а моя — на высшей степени беспорядка. Везде висят таблички с надписью «Временно не работает».

    — Ну, это не высшая степень. Высшая — это когда и табличек нет.

    — Неверно, потому что таблички ничего не значат — может, работает, а может, нет. У вас же не действуют писаные правила и законы..

    — Например?

    — Я уже рассказывал на Таганке, что есть Указ Президиума Верховного Совета о лишении меня гражданства за действия, враждебные СССР. Указ этот не отменен. Я нахожусь на территории Союза. Разве не полагается предать меня суду или депортировать из страны?

    — Может быть, вас еще не опознали...

    — Возможно. Нет, конечно, я понимаю, что ничто мне не грозит, но как это так?! Если можно не арестовать человека, признанного врагом, то можно арестовать человека, не признанного врагом! Это обратная сторона произвола. Я всегда говорил, что в СССР не писаные законы, а неписаные правила поведения, которые надо чувствовать. В этом чувствовании и состоит «умение жить» в данной системе, но для того, чтобы перестройка действительно состоялась, система должна быть изменена.

    — А вы не думаете, что законы издаются не для того, чтобы их исполняли во всех случаях, а для того, чтобы в любой момент власти могли схватить за шиворот любого из нас?

    — И это тоже. Произошло такое нагромождение законов и инструкций, противоречащих друг другу, что никогда не знаешь, за что накажут. Есть полицейские государства, где законы жесткие, но ясные. Скажем, будешь ходить по левой стороне улицы — застрелят, а по правой — можешь идти и ничего не бояться. А у нас...

    — У нас?

    — Ах, ну да, у вас...

    — Я хочу обратить внимание читателя на своеобразное плавающее «мы» у эмигрантов. Выходит, что причастность к России даже через восемь лет сохраняется и на уровне местоимений. Но извините, я вас перебил...

    — Ничего, это полезно, я ведь не всегда отдаю себе отчет, какое местоимение употребляю, но обычно я предпочитаю говорить не «мы», а «я». Значит, у вас, то есть здесь, все не так. В законе написано: иди посредине, шаг вправо или шаг влево — стреляем без предупреждения. А на самом деле могут пристрелить посредине, а за шаг вправо ничего не будет. Причем сегодня так, а завтра иначе. За что сегодня наказывают, завтра могут наградить, и наоборот.

    — Эго чтобы мы не чувствовали себя уверенно...

    — Это и есть произвол. Причем произвол ко всем, даже к таким, как Чурбанов. Представьте себе, человек живет в атмосфере безнаказанности, руководствуется неписаными, но повсеместно в его среде принятыми правилами, считает, что только так и должно, и вдруг в один прекрасный день все переворачивается только из-за того, что умер его тесть! Я думаю, он так и не согласился с тем, что он преступник...

    — Да, с его точки зрения, с ним поступили произвольно. Но ведь нужно же было когда-нибудь применить писаные законы к чурбановской среде... Скажите, что остановило ваше неодобрительное внимание по приезде в СССР? Предлагаю вам взяться за старое — за очернительство...

    — Вы знаете, это по-прежнему несложно. Первое, на что я наткнулся, выйдя из самолета в кишку, ведущую в аэровокзал,— на трех людей в военной форме, злобно пронзающих взглядами всех проходящих. Хотя чего пронзать, у них же не рентген в глазу, и если человек проглотил атомную бомбу, они ее не обнаружат. Вы бывали за границей? /

    — Раньше не выходило с разрешением, а сейчас вышли деньги.

    — Тогда поверьте мне на слово, что такой сверхбдительности нигде — а я пересек сто пятьдесят границ,— кроме как у нас, нет. Везде пограничный и таможенный контроль— очень быстрая процедура. А здесь... Дал я пограничнику паспорт. Начинает неторопливо переводить глаза с фотокарточки на твое лицо, потом снова на карточку и так несколько раз. Очередь огромная и при такой работе движется страшно медленно. А декларация! Я написал, сколько у меня немецких марок, в остальных местах поставил прочерк. Крик: «Это что такое? Вы что, никогда ничего не писали?!» «Такого— не писал». «Напишите— нет! И никаких прочерков! А кольца почему не указали?» «А почему мы должны указывать?» «А вы не знаете?!» И т. д. После этого начинается шмон. На Западе есть два вида досмотра — выборочный или всех подряд, когда ищут что-то определенное. А тут особый выборочный. Не с целью что-то найти, а с целью обидеть. Говорят грубо. «Поставьте чемодан!» «Поставьте сами,— говорю,— вы здоровые». Поставили, начинают шуровать. «Закройте!» «Сами закройте!» Закрыли. «А вот тут,— говорю,— у меня самый криминал». Заглянули. «Ну, это же книги... Чонкина вот уже в «Юности» печатают, какой это криминал... Нынче другие времена...» «Если другие времена,— говорю,— то как вам не стыдно? В чем вы меня подозреваете?» ЧУВСТВУЮ, ИМ неудобно, но обыск продолжают. Я понимаю - когда я уезжал, меня шмонали, чтобы унизить, а сейчас зачем?
    Ну, и дальше в Москве я нашел много примет, которые описал в своем романе. Если у вас в магазине или поликлинике три центральных двери, то две обязательно закрыты, а если центральная дверь одна, то вход где-нибудь сбоку. Множество вообще «временно закрытых» точек. Очень поразило, что не изменился транспорт. На Западе за это время сменилось несколько поколений машин, а здесь все те же марки. Стало грязнее. Еще больше опустели магазины. Один сорт колбасы, один — сыра. Если сыр вообще есть.

    — Неправда — плавленый есть всегда. Да и зачем нам разнообразие? Я иногда думаю: отчего бы не сплавить все товары в один и не написать на нем самое распространенное русское слово «дефицит»?

    — Ну, это уже сатира в щедринском понимании... Не надо преувеличивать: все говорит само за себя. Вот я вхожу в огромный магазин «Овощи — фрукты». Пустота и единство.

    — А в том, что можно назвать «идейным товаром», какие сдвиги?

    — Противоположные. Огромный поток разносторонней и правдивой информации. Никакого сравнения с тем, что было при Брежневе.

    — Давайте остановимся на отдельных недостатках, которые, к сожалению, еще встречаются на этом замечательном фоне.

    — На этом фоне всякая ложь или глупость со стороны выглядит еще чудовищней. Не знаю, может быть, для вас это еще неразличимо, тем более что сплавлено с правдой. Я скажу сперва о том, что задело лично меня. Вот Почивалов в «ЛГ» пишет, что не все в эмиграции плохо. И небось думает, что мы прослезимся от такой к нам перемены. Интересное дело! Раньше говорили, что я свинья и подонок, а теперь, что я совсем не подонок и не совсем свинья. А я не желаю, чтобы меня называли честным на девяносто восемь процентов! Или у вас не понимают, что честный без двух процентов — это бесчестный?! Другие авторы призывают власти проявить великодушие и вернуть гражданство многим эмигрантам. Но при чем здесь великодушие?

    — Если вам интересно мое мнение, то я полагаю, что великодушие проявляет не власть, которая в лучшем случае лишь исправляет несправедливость, а Любимов, Коржавин и Войнович, приезжающие в государство, нанесшее им обиду. Скажите, а на Западе есть почва для вашей сатиры?

    — Она везде есть. Но эту почву я лучше знаю — все-таки родился на ней и прожил сорок восемь лет. Потом она более рельефна. То, что есть в советских людях, есть и в западных, но в более скрытой форме. Чтобы это вытащить, нужна гипербола. И еще один важный аспект: Запад сатирой не улучшишь. Расшатывать устои той жизни бессмысленно. Не потому, что там жизнь идеальна, а потому, что неисправима. Развитие дошло до доступных людям вершин, и сложившаяся система при всех ее изъянах устраивает большинство. А здесь все вопиет, и здесь литература еще может способствовать исправлению жизни...

    — Я смотрю, сатирики— самые большие оптимисты. Притом узнаю отечественную идею. Вы что, верите в наше исправление?

    — Я считаю, что начавшийся здесь процесс необратим. Я думаю, если мир выживет, все придут к демократии, ибо демократия в отличие от коммунизма не цель, но способ существования, в котором люди могут жить со своими недостатками...

    — У меня последнее. Владимир Николаевич, я выудил из вас столь ко критических впечатлений, что боюсь, не создастся ли у читателей мнение, что вы не рады, что здесь оказались...

    - Могу сказать во всеуслышание: я счастлив, что приехал!

    «Фильмы есть, потрясений нет». 2004

    Эта беседа состоялась после того, как Войнович, будучи гостем «Кинотавра», посмотрел много российских картин. Мысль поставить известного писателя в положение кинокритика оказалась мне настолько соблазнительной, что я забыл о своей профессии и ограничился однотипными вопросами о том, что понравилось и что не понравилось моему собеседнику.

    voynovich2

    Войнович: Я считаю, что у каждого вида искусства свои границы допустимого. То, что возможно в литературе, неприемлемо в живописи. Поэтому некоторые картины Верещагина и «Герника» Пикассо – за границами искусства. У литературы в этом смысле больше возможностей, но и литература не все может осилить. Скажем, нет интересных книг об Освенциме и о Треблинке, потому что экстремальные человеческие страдания неописуемы. Есть предел, за которым начинается сплошной мрак, а в искусстве должен быть свет.

     

    - Вы знали Трифонова лично?

    - Я с ним познакомился, когда он писал «Студентов» и еще не был хорошим писателем. Как автор, он вырос на моих глазах. Долгое время у нас были весьма приятельские отношения, но потом они испортились. Он ездил в Германию, а когда вернулся, то выступил на секретариате Союза писателей и сказал, что книги писателей-диссидентов не пользуются успехом за границей. И привел в примеру мою книгу – что издана таким-то тиражом, а продано всего столько-то экземпляров. Я счел это довольно подлым поступком с его стороны. Во-первых, это была неправда – речь шла о «Похождениях Чонкина», которые в Америке были почти бестселлером, а в Германии и до сих пор переиздаются. В любом случае это была информация не для секретариата СП, которая ставила меня в уязвимое положение – я к тому времени был исключен из Союза писателей, за мной следили – и если я к тому же непопулярен на Западе, то меня легче ущучить. А если мои книги пользуются успехом, то со мной приходится быть осторожнее. Короче говоря, после этого мы с Трифоновым раздружились.

    - Разве он был верноподданным писателем?

    - Нет. К Советской власти он относился не очень хорошо. Но к диссидентам тоже. Он как-то сказал, что настоящий русский писатель – тот, кто пишет и печатает свои книги в Советском Союзе. Это был камень, в частности, и в мой огород.

    - Что вы думаете об экранизациях вообще и о том, как Сергей Соловьев в фильме «О любви» перенес на экран два рассказа и один водевиль Чехова?

    - Я думаю, что это не очень удачный опыт. В фильме, по-моему, очень хороший оператор, очень хороший художник, и хорошие актеры. Но Соловьев хотел сделать единую картину, а единства у него не получилось, потому что «Доктор» и «Володя» сделаны в одном ключе, а «Медведь» - в другом, совершенно чужеродном. Как будто разных писателей соединили. А вообще мне кажется, что экранизировать большие и хорошие романы почти невозможно. В романе есть текст, есть подтекст, есть мысли автора. Все это передать средствами кино невозможно. Экранизировать можно посредственный небольшой рассказ или среднюю повестушку – их можно улучшить при переносе на экран. Это как с песней. В песне текст должен быть полуфабрикатом. Если текст - законченное произведение, то ему музыка не нужна. Это будет перебор. Точно так же и хорошему роману не нужна экранизация.

    - А как вы относились к экранизациям ваших собственных книг?

    - Мне понравилось, как Константин Воинов экранизовал «Шапку», а Валерий Пендраковский - «Двух товарищей». А вот тем, как Иржи Менцель поставил «Похождения Чонкина», я недоволен. Он очень хороший режиссер, но к этой работе отнесся несерьезно. Мне говорил, что ему очень важны мои советы, но на деле всем пренебрег и очень упростил свою задачу. Может быть, ему казалось, что Чонкина легко изобразить средствами кино. А я после его фильма стал думать, что это, может быть, даже труднее, чем перенести на экран прозу без юмора.

    - Ну, вы слишком строги.

    - Не спорю. Мне самому понравились актеры - Гена Назаров в роли Чонкина и Зоя Буряк в роли Нюры. Но не фильм в целом.

    - Если бы состоялся проект Эльдара Рязанова, он был бы лучше?

    - Боюсь, что нет. Во-первых, Стеклов и Гундарева, которых он пробовал на главные роли, годились в родители моим героям. Во-вторых, он вынужден был бы пойти на компромиссы, потому что советский генералитет «Чонкина» ненавидел от всей души, и они готовы были обрушить на картину всю мощь Советской Армии. Рязанов, ведя естественную в советских условиях политику, пытался передать книгу средствами лубка, но ведь Чонкин вовсе не лубочный герой.

    - Как по-вашему, почему у нас нет экранизаций Солженицына? Мне всегда казалось, что из «Ракового корпуса» и «В круге первом» могли бы получиться хорошие телероманы...

    - Может быть. Там есть простор для экранизаторов именно потому, что они несовершенны как литературные произведения. У Солженицына, по-моему, лишь один бесспорный художественный шедевр – «Один день Ивана Денисовича».

    Следите ли вы за современной русской прозой?

    - По обязанности, как председатель букеровского жюри этого года. Литературный уровень того, что мне довелось прочесть, довольно высок, но нет ничего такого, что меня бы потрясло, как в свое время потрясли «Один день Ивана Денисовича», «Мастер и Маргарита» и «Хранитель древностей» Юрия Домбровского. То же, собственно, относится и к фильмам.

    По материалам Facebook и др. подготовил В. Лебедев

     

Комментарии

Добавить изображение