Бесстрастный космос Станислава Лема

07-04-2019

image001

                                                                                                      Стансилав Лем

  • Станислав Лем, скорее, ближе к Борхесу, к Биой Касаресу, наверное, к писателям латиноамериканского магического реализма. Потому что интеллектуальная фантастика Лема вся пронизана печалью, чувством бесконечного одиночества разумного существа среди неразумных. И как раз эмоционально близким ему мне кажется «Изобретение Мореля» – касаревская странная книжка, которая вообще очень сильно повлияла на литературный процесс в целом. Я думаю, что Кафка достаточно близок Лему. И потом, Лем – не столько писатель, сколько еще и футуролог, ученый. «Сумма технологий» – вполне себе отчасти богословское, как ни странно, а в значительной степени и футурологическое сочинение, которое для многих читателей XX века стало самой убедительной картиной века XXI. Догадки Лема (скажем, в «Мире на Земле») о будущей миниатюризации оружия тоже довольно занятны.В общем, мне представляется, что Лем либо имеет сходство с гениями с магического реализма, либо с наиболее отважными (отважными – потому что не боятся чужого мнения, потому что многого достигли в своей области) теоретиками типа Умберто Эко, который тоже в своих публицистических статьях, например, сказал очень много горького и верного. Мне кажется, что в Леме очень органично сочетались образное и научное мышление. Таких авторов я, пожалуй, больше во второй половине XX века не назову. Но среди титанов прошлого Лем близок к Карлейлю по своему миропониманию – достаточно мрачному, достаточно пессимистическому.Я тут давеча подумал: как удивительно, что человеческая жадность и даже иногда человеческая глупость выглядят по-своему привлекательными. Меня дети как раз таки на недавней лекции – мы разбирали «Дом Мапуи» – спросили, что меня так умиляет в героях этого рассказа Джека Лондона. Я говорю, что эти люди, только что пережившие смертельный катаклизм, спорят о том, лучше брать наличными или в кредит. Вот эта человеческая жадность, бессмертная, сильнее смерти. Это мне напоминает отчасти фолкнеровскую любимую мысль: человеческая глупость не только выстоит, но она победит (мысль из «Притчи»). В этом смысле, наверное, лемовский пессимизм относительно человеческой природы представляется мне каким-то героическим, каким-то отважным.Лем принадлежит к числу тех весьма немногих художников, которые никак не вписываются в исторические схемы. Коротко говоря, Лем знаменует собою отказ от прежней концепции человека и конец проекта «человек» как такового. Главные его тексты складываются в летопись расчеловечивания, и если был на свете человек, который больше других сделал для развенчания антропоморфных представлений о Боге и мире,— то это он. У Лема очень мало человеческих эмоций, и единственная его эмоциональная доминанта, которую можно разглядеть и в эссе, и в романах, и даже в юмористических его вещах,— бесконечная тоска одинокого сверхразума, печаль выродка в мире людей. Ему не с кем поделиться мыслями — других таких нет; он ни от кого не слышит отклика, людские страсти ему даже не забавны. Это не тоска Бога — Богу-то как раз есть с кем поговорить, он все это создал, все носит его черты; это именно печаль инопланетного существа среди людей, по-своему очень милых, но совершенно чужих. Вдобавок Лем сознает обреченность их цивилизации, а сам он бессмертен, как Камил у Стругацких в «Далекой Радуге» — человек-машина, обреченный вновь и вновь выживать в бесконечных апокалипсисах.Человечество подошло к финалу, заглянуло в бездну и никогда не будет прежним. Лем «сдвинулся» — или, если хотите, тронулся, но со знаком плюс,— не сразу, потому что иногда травма дает о себе знать годы спустя, на гуманистической и даже на коммунистической инерции он написал «Астронавтов» и «Магелланово облако», два первых своих романа, которые не разрешал перепечатывать. В них уже есть лемовское, особенно в первом, в тех главах, где описывается венерианская цивилизация с ее неостановимыми заводами, производящими нечто бесконечное и бессмысленное; непостижимость мира — поданная через распространенную в то время метафору Контакта,— уже там есть. Но настоящий Лем начался в «Возвращения со звезд», с «Эдема»,— с романов, в которых мир представал принципиально непостижимым и, главное, чрезвычайно негостеприимным для человека. Большой антропный принцип,— согласно которому, грубо говоря, все тут для нас,— вызывал у Лема мрачный, дребезжащий смешок (он вообще отзывался о человечестве нелестно, особенно презрительно — о журналистах, кинематографистах и о большинстве политиков). «Космос не приспособлен для нас, именно поэтому мы никогда от него не откажемся» — эта обреченная, а в общем, и гордая мысль высказана в «Насморке», и если заменить космос на мир — а в чем, собственно разница? — получится своего рода девиз. Меня никто тут не ждет, именно поэтому я тут буду; если вдуматься, эта фраза описывает, скажем, все шекспировские трагедии.

    Прежде всего мне нравится книга Прашкевича (о Леме), а так лемиана – это огромная литература. Понимаете, тут, кстати, вопрос: «Почему Тарковский со своим «Солярисом» Лему не понравился, Лем остался равнодушен к картине, а режиссера называл дураком?» Я могу понять это. Тарковский снимал не про то, про что писал Лем. Для Тарковского – человека гениального, но недалекого (как говорила Майя Туровская: «Он был не интеллектуал, а человек мистический»)… Действительно, он не рационально мыслит. Лемовский рационализм у него не вызывал, конечно, никакого отклика. Тарковский как раз такой человек глубоких исканий, в которых он иногда упирался в глухие тупики даже XIX века и начала XX. Ему интересна была Блаватская, ему интересен был Штайнер, что, в общем, конечно, не показатель высокого вкуса философского. С другой стороны, Тарковский – гениальный пониматель, интуит. И, естественно, он вытаскивал из «Соляриса» ту нравственную проблематику – абстрактную, довольно размытую, которая Лему была совершенно неинтересна.

    Для Лема это повесть о невозможности контакта, очередная. Мы ведь не знаем, почему Солярис подбрасывает людям эти копии когда-то дорогих им существ. Очень может быть, как там допускает Крис, что это в некотором смысле благодеяние. Что Океан, Солярис, пытается таким способом им понравиться, сделать им приятное, высасывая у них из мозгов информацию о самом дорогом. Для Тарковского это однозначно совесть, это напоминание о чувстве вины, о том, перед кем мы виноваты. И для рационального лемовского ума все эти моральные бла-бла-бла, вся эта образная мощь, вся эта некоторая размытость картины, ее таинственность – все это было ему совершенно чуждо. Он был интеллектуал. Я думаю, что Стэнли Кубрик, скорее, ему бы подошел. Тарковский снимал наш ответ «Космической одиссее», иногда с прямыми цитатами. А вот Кубрик, мне кажется, лучше бы экранизировал Лема, хотя «Солярис» все равно я считаю фильмом, конгениальным лемовской повести, лемовскому роману.

    «Является ли Солярис для людей коллективным бессознательным? Неужели человек не в состоянии понять других и видит лишь свое отражение в зеркале?» Не совсем так. Когда все-таки Солярис облучили волнами энцефалограммы Криса, он отреагировал: там появилась божественно прекрасная, закатная пена. Видимо, он что-то такое понял, и какая-то иллюзия контакта возникла. Но то, что человек к контакту вообще мало способен и то, что он другого в принципе понять не может, – это лемовская давняя мысль, которая у него раскрывалась и на примере общения с людьми, и на примере общения с другими цивилизациями. Да, у него есть убеждение, не случайно его последний и, думаю, самый сложный и талантливый роман все-таки называется «Фиаско».

    Первое такое открытие, наиболее ярко описанное в итоговом романе «Фиаско»,— и такое название итогового романа более чем характерно,— сводится к тому, что Другой непостижим, а если и постигается, то в миг пограничных, точней, предсмертных состояний, так что о нем уже никому не расскажешь; последние слова романа — «Он увидел квинтян»,— но увидел тогда, когда уже не мог об этом поведать. Речь идет о тотальной непостижимости мира, о невозможности проникновения в чужую психику, о бесконечном многообразии цивилизаций (ни одна из которых не будет подобна нашей). Космос иногда враждебен, как в ранних «Астронавтах», но чаще равнодушен, что гораздо страшней. Даже в «Солярисе» — который стал самым известным лемовским романом только потому, что речь там все-таки идет о любви, о частном случае рокового взаимонепонимания и несовместимости,— мы понятия не имеем о мотивах Океана: Тарковский считает, что Океан — наша совесть, а Лем оставляет читателю множество вариантов. А может, Океан воссоздает не тех, перед кем мы виноваты, а тех, кого мы любили? Может, он нам приятное хочет сделать? Единственная адекватная эмоция при столкновении с миром — восхищение его бесконечным холодом, равнодушным совершенством, его способностью без нас обходиться.

    Второе открытие — точней, вторая тема, к которой постоянно обращается Лем,— догадка о том, что ни одно явление не имеет единственной причины, а порождается огромным комплексом разномасштабных причин, сошедшихся в неповторимой комбинации. Попытка навязать миру логику — всегда насилие. Почему передвигаются трупы в английских моргах? Мы никогда этого не поймем, в наших силах лишь заметить, что это всегда происходит во время тумана, в ночь крупной автокатастрофы и при этом всегда обнаруживается неподалеку маленький детеныш животного, котик или песик. То есть, по мысли Лема, мы никогда не можем установить причину события — но можем (и должны) распознать максимум сопутствующих ему факторов. Оно не порождается, а сопровождается этими факторами. «Причина» — вообще человеческий термин: потолок наших возможностей — осознать любое явление как комплекс устойчивых примет. Это позволяет по крайней мере что-то прогнозировать. Мы не понимаем, почему в известный момент авторитарный режим с неизбежностью начинает войну — в человеческой природе тут дело, в экономике или в космических излучениях; но мы замечаем, что изменение риторики, экономические проблемы, дебилизация плюс иногда грибное лето стабильно приводят к международным осложнениям. И не факт, что грибное лето играет тут второстепенную роль.

    Позже, в «Насморке», он пошел дальше, представив каждое событие как сумму несопоставимых, принципиально разноприродных факторов: бальзам для ращения волос, жара, жареные орехи и т. д. приводили абсолютно разных людей к безумию и резкой перемене всего образа жизни. Причем постичь это главный герой смог только потому, что поставил эксперимент на себе — это наш единственный способ познать другого, и то, конечно, не полностью.

    Следующее его открытие состоит в том, что система не может перепрограммировать сама себя, изменить собственное предназначение,— влиять на нее возможно только извне, причем влияющий должен быть на порядок сложней (отсюда его невидимость; по Лему, сложное невидимо для простого, оно просто исчезает из поля его зрения). Эта проблема исследована в «Маске» — самой популярной и парадоксальной его повести. Там машина понимает, что должна убить человека, и не хочет этого делать, но чем упорнее она избегает участи, тем вернее к ней приближается. Нам не дано переписать собственную программу, она в нас заложена, и любая «перемена участи», вплоть до ухода в монастырь, будет приводить нас к тому же запрограммированному результату. Медный таз не может вообразить себя деревянным; точней, вообразить-то он может что угодно, но пресловутая свобода воли ограничена наличными данными, и шире штанов не зашагаешь.

    Главным механизмом самозащиты и главным инструментом развития является память; культура — разновидность памяти («Непобедимый»). Именно стирание памяти делает человека беззащитным и в конечном счете бессмысленным; единственная доступная человечеству задача — накопление этой памяти. Никакой другой эволюции у человека нет, биологический носитель не изменится, и главным направлением эволюции станет постепенное сращивание человека с машиной, всякого рода носимые технологии. Об этом — «Сумма технологии», где предсказаны, и весьма точно, главные направления этой машинной эволюции. Там же доказано, что «разумность» не является преимуществом и цель эволюции (если у нее есть цель, или если говорить о ней как о метафоре) заключается не в усовершенствовании разума, а скорее в повышении адаптивности, обучаемости и скорости. Интересно, что в «Дознании» — одном из самых популярных лемовских рассказов,— спасительна оказалась именно способность человека совершать ошибки, которой нет у робота; ошибочно матричное, предсказуемое поведение. Надо уметь отпрыгнуть, перевернуться, выскочить за рамки стандарта. Всякая цивилизация обречена, но человек несовершенен и потому пока выкручивается. Иными словами, законы эволюции компенсируются небрежностью их исполнения.

    Предосторожности бессмысленны, ибо мир непредсказуем. Параноидальная попытка предсказать и учесть все ведет к катастрофе («Арахна»), а самый верный способ действовать — как ни странно, интуитивный. Самый разумный, рациональный, интеллектуальный из фантастов XX века ненавидел разум и тяготился им, ибо разум — великий обманщик: ему кажется, что он знает все, а он не знает ничего.

    Но еще одну закономерность Божественного плана Лем в «Гласе Господа» все же уловил. Не следует, конечно, приписывать Господу нашу этику, но какая-то прохладная ирония в этом чувствуется: вещество чрезвычайной разрушительной силы обладает ничтожной точностью попадания. Маленькое количество смертоносного вещества можно послать в загаданную точку прицельно, а несколько большие количества — чем больше, тем хаотичнее,— взорвутся непредсказуемо. То есть злу недодано чего- то рокового: точности, может быть. Зло вообще давно победило бы, если бы не изначальный конструктивный просчет, заложенный в него вполне сознательно. (Двадцать лет спустя Борис Стругацкий в «Бессильных мира сего» уточнил эту догадку: в любом сообществе, даже самом сектантском, присутствует убийственный для него разрушитель его замыслов, так называемый «Ядозуб»,— и потому ни одно грозное умозрение еще не осуществилось).

    Есть у Лема и некоторые социальные прогнозы — в этой области, правда, он более художник, чем мыслитель, потому что зрелище человеческой глупости всегда его вдохновляет; это его среда. «В моей работе мне никто не помогал, а перечень тех, кто мне мешал, занял бы слишком много места», говорит Йон Тихий. Так вот, в кафкианском романе «Рукопись, найденная в ванной», интонации и даже отдельные эпизоды которого очень сходны с институтской частью «Улитки на склоне»,— Лем делает (точней, оставляет читателю) парадоксальный вывод о том, что хотя бессмыслица и является основой всякого тоталитаризма (подчиняться осмысленному террору все-таки не так обидно),— эта бессмыслица не должна достигать критического уровня. Система гибнет не от внешнего воздействия, а от собственной энтропии, от неизбежного в вертикальных обществах нарастания гротеска. Гротеск и есть смертельный диагноз, и катастрофа наступает тогда, когда перестает быть страшно и становится смешно.

    В этом смысле Лем — великий утешитель.

  • Чтение Лема необычайно успокоительно, духоподъемно и душеполезно, потому что споры об этике бессмысленны и только раздражают нервы, а размышления о внечеловеческом, прохладные и абстрактные, наводят легкую мечтательность. Лем вообще становился все безэмоциональнее — и даже от литературы, которая неизбежно будит эмоции (как секс неизбежно порождает человеческую привязанность), он с середины восьмидесятых отошел. Для него оптимальным жанром стал пересказ ненаписанных книг, изложение конспектов, описание проектов — и интеллектуальных дискуссий, ими порождаемых. Рецензии на ненаписанные книги роднят его с Борхесом, на которого он вообще похож (не зря великий русский фантаст Михаил Успенский называл Лема обкурившимся Борхесом, а Питера Уоттса — обкурившимся Лемом). Когда Лем описывает титанов соляристики, ученых, спорящих о Гласе Господа, или главные научные дилеммы будущего,— читать его любо-дорого, потому что нет ничего интересней этой холодной насмешливой мысли, свободной от всякой будничной грязи. Невозможно же думать о быте, о браке, о любовных ссорах,— когда в нашем распоряжении столько всего! Все равно что нюхать носки, когда перед тобой... ну не знаю... искусственный, но неотразимо привлекательный аромат — «Ландыш серебристый». Лем способен успокоить, и даже усыпить, и даже утешить любого невротика — стоит прочесть или перечесть «Голема XIV» (отсылка к Майринку неслучайна — Лем, как все большие писатели Восточной Европы, продолжает австро-венгерскую традицию; его ближайшие предшественники — Кафка, Майринк и Перуц, на последнего он похож и стилистически, и внешне). Конечно, мир развивается не совсем так, как предсказал Лем (ибо победителями нас делает способность ошибаться); конечно, развитие человечества и эволюция социума определяются — увы или слава Богу не только наукой, но и причинами иррациональными. Однако в одном прогнозы Лема сбылись уж точно: чем дальше человек будет развиваться, тем относительнее будет ему казаться собственное знание; чтобы превзойти разум, надо его отринуть. Роль иррационального в мире возрастает — это, в сущности, и есть постмодерн, реакция на модерн с его торжеством рационализма; беда в том, что единственной альтернативой разуму является скотство, что мы и наблюдаем в промышленных количествах.https://lebed.com/wp-content/uploads/2015/08/image006.jpg
  • Так было бы нас видно со стороны другой галактики, скажем,  Большого Магелланова Облака
  •  Лем породил особого читателя — сноба, чаще всего представителя технической интеллигенции (для гуманитариев он холодноват), который ищет в лемовской фантастике не ответов на вечные вопросы, а положительной самоидентификации. Он умный, и ему хочется уважать себя за это. Впрочем, еще чаще он неумен и считает себя умным лишь на том основании, что читал «Сумму технологии» или «Рассказы о пилоте Пирксе». Это довольно противная публика, все они полагают себя всезнайками и на любое высказывание о своем кумире реагируют презрительно (собственно, кроме как презирать, они ничего и не умеют). Для этой публики характерен тяжеловесный многословный юмор — примерно как в «звездных дневниках Йона Тихого», но хуже. Эти люди считают Лема мыслителем, а всех остальных болтунами.Что говорить, автор в ответе за читателя, за тот тип поклонника, который он породил; и Бродский отвечает за своих чрезвычайно неприятных, самовлюбленных поклонников и занудных квазинаучных толкователей, и некоторые наши современники, создающие вокруг себя секты или ничего для этого не делающие, но порождающие сектантскую аудиторию,— называть их не будем. Лем в ответе за самовлюбленных технократов, с умным видом рассуждающих о путях развития всего и о катастрофическим падении нравов. Лему трудно подражать, но его брюзжание легко имитировать. Словом, читатель Лема — не самый приятный читатель.Но у пана Станислава было то, чего нет у его фанатов: высокая, пронзительная печаль, не проходящее ни на минуту отчаяние, величайшая горечь по поводу человеческой участи, по поводу неудачного в целом проекта, который дал такие блестящие образцы свободной мысли! А сколько художников! А сколько героев! Не зря Крис, когда Океану посылают его энцефалограмму, старается думать о великих именах соляристики: эти мысли возвышают, хотя сам Контакт закончился, как всегда, поражением. И отсюда вторая эмоция Лема — которая тоже не дана его поклонникам, лопающимся от самовосхищения: Лем гордится человеком — именно потому, что усилия его оказались тщетны. Лем любит человека за этот бесцельный и бессмысленный героизм, он преклоняется перед масштабом его подвига, он восхищается тем, как отважно противопоставляет это насекомое свою жажду ответа и понимания — холодным космическим глубинам, где обитает непостижимый Бог. Бог вряд ли заботится о каждом, да вряд ли это и нужно,— заботиться друг о друге должны сами эти насекомые; но Богу бывает интересно. И Лем не зря в «Големе XIV» называет единственную общую черту разума и сверхразума: любопытство.

    Именно любопытством, а не жаждой доминирования, движется история. Именно из любопытства он писал и думал — и благородная эта черта, которую Пушкин считал основой этики наряду с отсутствием душевной лени, делает его идеи заразительными, а тексты бессмертными.

     

    По материалам Дилетант и Один подготовил В. Лебедев

    см.  также по сходной теме Валерий Лебедев  Мы одиноки, как последний глаз у идущего к слепым человека

Комментарии
  • net - 07.04.2019 в 01:10:
    Всего комментариев: 470
    и этот человек называет других болтунами
    Рейтинг комментария: Thumb up 0 Thumb down 0
  • stas - 07.04.2019 в 10:25:
    Всего комментариев: 39
    Навалять гору слов -- ещё не означает сказать что-то дельное. Вот и это всё быковское пустословие -- как раз такой случай. Человек перечитал столько Лема -- и не понял Показать продолжение
    Рейтинг комментария: Thumb up 0 Thumb down 0
  • Boris Коллендер - 07.04.2019 в 16:09:
    Всего комментариев: 343
    Дмитрий Быков, конечно, большой и талантливый трепач, сыплет мыслями, многие из которых бессмысленны. Но попадаются и такие, которые достойны восхищения из-за их Показать продолжение
    Рейтинг комментария: Thumb up 0 Thumb down 0
  • Дм.Говядьев - 07.04.2019 в 18:57:
    Всего комментариев: 593
    «Всё валится у меня из рук - даже пенис под брюхом висящий. Хорошо бы позвать подруг, сосисок достать советских, настоящих, в томатном соке их сварить, выбрать самую Показать продолжение
    Рейтинг комментария: Thumb up 0 Thumb down 0
  • ow@pisem.net - 14.04.2019 в 07:32:
    Всего комментариев: 953
    Вот пример пустопорожней болтовни человека, полагающего что может безапелляционно судить обо всём и всех: "Всякая цивилизация обречена, но человек несовершенен и Показать продолжение
    Рейтинг комментария: Thumb up 0 Thumb down 0
  • ow@pisem.net - 14.04.2019 в 07:55:
    Всего комментариев: 953
    Дорогой Борис! Вот вы пишете: "сыплет мыслями, многие из которых бессмысленны". Отчасти согласен. Почему отчасти? Потому что слово "мыслями" здесь следовало бы взять Показать продолжение
    Рейтинг комментария: Thumb up 0 Thumb down 0

Добавить изображение