Рождение «Кортика» и писателя Рыбакова

08-04-2020

Предисловие публикатора

  • Ниже я выбрал из последней мемуарной книги Анатолия Рыбакова («Роман-воспоминание») две части. Одна – история написания и публикации повести «Кортик» (1948), принесшей автору известность, и мытарства публикации романа «Дети Арбата» (1987), принесшего автору мировую славу. Решил я это сделать не только потому, что это две самые яркие вехи в жизни Рыбакова, но и потому, что был свидетелем и как бы участником написания Рыбаковым его последней мемуарной книги  «Роман-воспоминание» (1997), увидевшего свет за год до смерти автора. см. Умереть во сне
  • Во время многочасовых разговоров с Анатолием Наумовичем летом 1995 года он говорил, что приступил к написанию своих мемуаров. В беседах, а часто и в спорах, он рассказывал о том, что уже написал, и о том, что еще собирается включить в свою книгу. Все эти беседы я записывал на магнитофон. Имелась цель делать из этих бесед ряд статей и дать их в «Новом русском слове», где я тогда был колумнистом. Однако редактор газеты Людмила Шакова кислым голосом сказала, что как-то не расположена давать длинные опусы. И что вообще, Рыбаков - не ее герой. Он уже что-то о своей жизни, о Ленине и Сталине печатал в каких-то газетах и вообще все это не интересно. Кстати, после размолвки (по неизвестной мне причине) с владельцем газеты Валерием Вайнбергом он вычеркнул ее из «исторического» списка редакторов газеты.
    Вот так кассеты и остались лежать в кладовке. Почти забытый эпизод.  Но недавно энтузиаст из Минска (он ранее оцифровал все мои кассеты с записями песен и рассказов Александра Галича у меня дома), парализованный после автокатастрофы Андрей Скуратович (увы, он недавно умер) просто обязал меня разыскать кассеты. Я их нашел и с оказией отправил в Минск, там Андрей их оцифровал и поставил на Яндекс.диск. И вот, спустя почти 25 лет, я их прослушал и увидел, что значительная часть того, что тогда рассказывал Рыбаков, попало в его последний мемуарный роман. Там остались и  отголоски наших выяснений некоторых исторических проблем.
  • В «Романе-воспоминании» Рыбакова больше 300 страниц. В бумажном виде его найти сейчас сложно. В сети он есть… но кто его будет читать, кроме особых любителей Рыбакова - начинается он с его детства, юности, рассказов о родителях и дедах-бабках,  в общем, всего того, что потом остается за кадром «основного интереса» читателей. Я же выбрал, как мне кажется, самые яркие моменты литературной жизни Рыбакова, его встречи с  литературными генералами, его оценки судьбоносных политических событий того времени, тех нравов и прозрений.Валерий Лебедев

    Вот эти страницы:

    Ribakov Anatoliy

    Как бывшего шофера, ныне студента Транспортно-экономического института, меня зачислили в плановый отдел экономистом: подсчитывал потребность в автомобилях (колоссальная), степень удовлетворенности (мизерная), писал заявки, составлял разнарядки. Планово-канцелярская работа. Впрочем, интересная. Здесь — главный штаб индустриализации. Я видел Куйбышева, Орджоникидзе, Пятакова, сюда приезжали руководители Магнитки, Кузнецка, Сталинградского и Харьковского тракторных, Горьковского и Ярославского автомобильных и многих других вновь воздвигаемых заводов, были просты и дружелюбны с нами, рядовыми работниками, рассказывали о своих нуждах. Нас волновали их проблемы.

    Аппарат Комитета большой: инженеры, техники, экономисты, статистики, многие высокой квалификации, опытные, знающие люди. Как и все в стране, запуганные энтузиасты. В одной из комнат работала комиссия по чистке аппарата — «незаметные люди с серенькими глазками», по выражению Ильфа и Петрова, вызывали сотрудников, выясняли детали биографии, одних отпускали, других — «социально-чуждых» — «вычищали по категориям», первая категория гласила: «без права работать в советских учреждениях». А где, спрашивается, работать? Других учреждений, кроме советских, в стране нет.

    «Вычищенных» выволакивали на общее собрание. До сих пор помню, как оправдывался милый симпатичный сорокапятилетний экономист Завьялов, доказывая собранию, что не он владел до революции гостиницей, а его жена. «А в какой должности вы состояли при жене?» — раздался вопрос, и в ответ какой-то остряк бросил из зала: «В должности мужа». Кто-то засмеялся, кто-то улыбнулся, но все чувствовали свою униженность: побоялись вступиться за порядочного человека, своего сослуживца. Вершили судьбы индустриализации, хорошо работали, честно, со знанием дела, но понимали: этим не спасешься, опытные инженеры-строители нужны и на Беломорканале.

    Но как бы то ни было, в отличие от института с его рутиной, скукой, тягомотиной, здесь все же ощущалось время, кругом образованные люди, совсем другой уровень, другая атмосфера.

    Подружился я в Комитете с Михаилом Юрьевичем Пановым, старшим экономистом управления строительных материалов, считался он ценным работником, таковым в действительности и был. Усидчивый, аккуратный, не слонялся по коридорам, не присаживался к чужим столам, всегда на месте, склоненный над широкими и длинными таблицами с перечислением строительных материалов: кирпич, цемент, лес круглый, лес пиленый, алебастр и тому подобное, о них давал справки по любой стройке, работа доставляла ему удовольствие, а своя надобность здесь, уважение, которое ему оказывали, приносили удовлетворение. Окончил лет пять назад Московский университет, беспартийный, к нему не придирались, анкета, значит, в порядке — молодой специалист.

    Впрочем, на молодого специалиста тех лет он не был похож: интеллигентный, воспитанный, вежливый человек в пенсне — близорукий, всегда в одном и том же костюме с лоснящимися лацканами и вытертыми локтями, зимой ходил в старом демисезонном пальто, ботах и белой барашковой папахе. Вид довольно странный: старомодные пенсне, боты, а папаха — как бы реликт времен гражданской войны, когда люди носили что попало, лишь бы тепло. Все называли его Михаил Юрьевич, я — просто Миша.

    Жил Миша Панов на углу Большой Никитской улицы и Кудринской площади (тогда их уже переименовали в улицу Герцена и площадь Восстания), на втором этаже двухэтажного дома, бывшего барского особняка с широкой парадной лестницей, теперь всегда неубранной, с шатающимися перилами. После революции особняк поделили на коммунальные квартиры с маленькими темными общими кухнями. Комната Миши Панова выходила на улицу Герцена, высоченный потолок с лепниной, высокие стрельчатые окна, тесно уставленная книжными шкафами, этажерками с альбомами и папками. Мебель ветхая, старинная. В нише, образованной книжными полками, узкая кровать, покрытая серым суконным солдатским одеялом, в другой нише — письменный стол, на нем баночки, тюбики с клеем и красками, стаканы с карандашами, ручками, кисточками, тут же ножницы, бритвочки, тушь.

    За столом, освещенным настольной лампой, Панов в домашней клетчатой куртке подклеивает страницы, переплетает книги, ведет каталог. Уютно пахнет клеем, красками. Я в старом кресле с высокой спинкой и продавленным сиденьем рассматриваю «Мир искусств» — красочное дореволюционное издание, рядом в большой корзине журналы «Весы», «Аполлон», «Золотое руно». Изумительные заставки, виньетки... Бенуа, Добужинский, Бакст... «Маркиза» с эротическими иллюстрациями Сомова. Я вырос на «передвижниках», у Панова все было для меня внове.

    Миша, не отрываясь от своей работы, говорил:

    — Это искусство сейчас не ко времени, но оно останется, не пропадет.

    Мне было ясно, чем вызван его аскетизм, вытертые локти и лоснящиеся лацканы — все свои деньги он оставлял у букинистов... «Ад» Данте с иллюстрациями Доре, книги издательства «Асааеппа»... Я любил французскую литературу, читал Бальзака, Стендаля, Флобера, Мопассана, Анатоля Франса, многое в подлиннике, но у Панова впервые увидел Анри де Ренье, Шарля Луи Филиппа, Марселя Пруста, Жюля Ромена. Он берег их, не позволял выносить из дома.

    — Зачитывают даже самые близкие друзья. Пожалуйста, сиди читай здесь.

    Я приносил иногда с собой водку, мы выпивали по рюмке, Миша опять брал в руки кисточки, я читал. Так он жил: комитет с кирпичами и цементом и дом с книгами и гравюрами. Нигде больше не бывал, в театры и кино не ходил, с женщинами не встречался. Я же выкраивал время для всего.

    Как-то рассказал Мише, что был в Эрмитаже на концерте и в антракте увидел в саду знаменитого графолога Зуева-Инсарова. На столике — стопка конвертов, карандаши: надо написать на конверте свой адрес, через несколько дней получишь графологическое исследование. Все удовольствие — пятьдесят копеек.

    — Я о нем слышал, — сказал Панов.

    — У него книга отзывов: Луначарский, Максим Горький. Артист оперетты Ярон даже написал: «Зуеву-Инсарову от разоблаченного Ярона».

    — Ну, а ты не попробовал?

    — Попробовал и получил ответ.

    — Что он тебе написал?

    — Довольно обтекаемо... «Несомненная литературная одаренность, возможно, слабо выявленная вследствие недостаточной целеустремленности». Толкуй, как хочешь... Если я пописываю, значит, в точку попал. Если нет, значит, не целеустремлен.

    Он продолжал молча работать, потом сказал:

    — Каждый человек должен писать. Умение писать — первый признак интеллигентности. В классических учебных заведениях этому учили, хотя и не готовили писателей. Царско-сельский лицей... Не будь там рукописных журналов со стихами, повестями, эпиграммами лицеистов, не знаю, имели бы мы Пушкина. Конечно, — пожал плечами, усмехнулся, — Пушкин из тебя вряд ли получится, зато останешься просто грамотным человеком, умеющим излагать мысли на бумаге.

    Строительство нового корпуса закончили, наш курс перевели в первую смену. Работу в Стройкомитете пришлось оставить. К Мише Панову я продолжал захаживать. Приятно было сидеть в старом кресле, рассматривать его новые приобретения. И до знакомства с Мишей я много читал, но у него приобщился к другой литературе — изысканной, изящной. С Мишей Пановым я встретился после войны, об этом рассказ впереди. В Арбатской трилогии Миша фигурирует под собственным именем, как Сашин сосед по квартире.

    За время работы в Стройкомитете мне удалось еще больше отделиться от студенческой жизни, мало кто мной интересовался, зачеты сдавал вовремя, на «хорошо», иногда на «отлично», в каких-либо нарушениях не замечен, комсомольские взносы платил аккуратно. Но именно то, что я держался особняком, меня и выделило. Стали коситься. Что за белая ворона? Почему такая обособленность от коллектива? Надо поставить на место. Все несут общественные нагрузки — и ты давай! Все учебные заведения рапортуют — сто процентов охвата общественной работой, а мы из-за тебя отставать будем? Их покажут летящими в самолете, а нас изобразят ползущими на черепахе? Так не пойдет!

    И выбрали меня членом редколлегии стенной газеты. Редактором газеты был тот самый Дима Рунушкин, тихий, небольшого росточка, чуть скособоченный, чуть косоглазый, неприметный, молчаливый, ни с кем особенно не дружил, учился, правда, лучше других. Делали мы газету на переменках, я редактировал заметки, кто-нибудь, обладавший хорошим почерком, переписывал их начисто, все это прикалывалось кнопками к висевшему на стене фанерному макету, обрамленному лозунгами, портретами Ленина и Сталина и увенчанному тоже вырезанным из фанеры и раскрашенным названием газеты «За отличную учебу».

    Мы уже кончали институт, уходили на дипломную практику, весна, настроение веселое, номер до некоторой степени юбилейный — завершение теоретического курса. Поместили в газете портреты студентов нашей группы с характеристиками каждого, хотя и лестными, но однообразными и скучными: ударник учебы, общественник, морально устойчив, делу партии предан. Чтобы несколько это оживить, я предложил написать на каждого эпиграмму. Мы их тут же сочинили, веселые, наивные, например, про студента Бориса Найденова, толстяка, обжору: «Свиная котлета и порция риса — лучший памятник на могилу Бориса». В таком дружеском тоне написали и остальные эпиграммы, в том числе и на меня:

    Упорный труд, работа в моде,

    А он большой оригинал.

    Дневник теряет, как в походе,

    И знает все, хоть не читал.

    На первом курсе мне поручили вести дневник посещаемости, я его потерял, был небольшой переполох, дневник нашли, но вести поручили другому студенту. Отсюда и эпиграмма.

    В общем, такие невинные стишки мы написали друг на друга и разъехались на практику, а когда вернулись, оказалось, что газету партком снял, а на нас завели дело: «Об опошлении ударничества». Мол, с одной стороны, ударник учебы, с другой — обжора, работа у нас не «мода», а дело чести, доблести и геройства. В общем, вылазка врага. И этим врагом был я — именно я предложил написать эпиграммы, именно я предложил не писать передовицу, все равно она будет в институтской многотиражке. И от общественной работы увиливал, и от коллектива отделился. И в свое время, когда замдиректора Каплана снимали с работы за срыв строительства, подтвердил на собрании его слова, что строительные материалы не подвезли, то есть поддержал разоблаченного ныне врага народа. Оказывается, и в школе, где я учился, учились также дети многих врагов народа и были распространены троцкистские настроения. В общем, наворотили всякое.   Заявил, что как редактор за газету прежде всего отвечает он. Но Рунушкин был им не нужен, им был нужен я, по соображениям, о которых догадался, уже сидя в  Бутырской тюрьме. Рунушкину объявили выговор, а меня исключили, потом посадили. А он зашел к моей матери, матери арестованного, не побоялся. Я вспомнил, как-то раз мы с ним в колонне демонстрантов проходили по Красной площади, на трибуне мавзолея стоял Сталин, в небе проносились самолеты, и Рунушкин задумчиво произнес: «Спикирует самолет на мавзолей — вот и конец товарищу Сталину». Тогда мне показалось, что он опасается за жизнь товарища Сталина, потом понял: удивляется, почему ни один из летчиков не решится уничтожить тирана. Встречу с Рунушкиным во время войны я описал в «Прахе и пепле».

    Ожидал ли я ареста? По-видимому, да. Но не показывал этого матери. Когда меня уводили, улыбался, говорил, что недоразумение разрешится, через несколько дней вернусь. Мне не удалось ее успокоить. Мой арест потряс маму, она стала другим человеком.

    Не знаю, как бы я отнесся к такой катастрофе теперь. Мне 86 лет, не так много вроде бы осталось... Думаешь, как будут жить мои без меня, какие надо сделать распоряжения... А сам? Все равно, ну, арестовывайте, сажайте... И все-таки не хотелось бы снова проходить через все это. А тогда?! Тогда мне было двадцать два года. В этом возрасте жизнь кажется нескончаемой, живешь, и будешь жить, так или по-другому, хуже — лучше, молодость, здоровье — все при тебе в любых условиях. В юности ничего не страшно, все впереди.

    Я опускаю ссылку, описанную мной в «Детях Арбата» и «Страхе», она закончилась 5 ноября 1936 года.Не знаю, что тяжелее — ссылка или скитания после нее. В ссылке у меня было ясное положение — лишенный всех гражданских прав, паспорта, не имею права покидать назначенного места жительства. Но была перспектива, надежда — кончу срок, обрету свободу, есть чего дожидаться. На воле я имел паспорт, но в нем отметка, мое право передвижения по стране ограничено небольшими «нережимными» городами. Я меченый. Почему и за что, я обязан указывать в анкетах, автобиографиях, заявлениях, на мне клеймо, бессрочное, до конца жизни. Если я предъявляю паспорт в отделе кадров или сдаю в милицию на прописку, то отметка мгновенно становится известной местному отделению НКВД, оно берет меня «на карандаш», я становлюсь объектом их слежки, их охоты, возле меня появляются осведомители, чтобы накрутить новое дело, а если дело накрутить не удастся, то просто посадить при очередной разнарядке, чистке, всплеске репрессий, ведь я «ранее судимый» по статье 58-10 — за контрреволюционную агитацию и пропаганду, уже битый, поверженный, «обиженный», самый подходящий кадр для пополнения трудовых лагерей.Гигантская сеть накрыла страну с ее морями, реками, лесами, полями, городами, селами, деревнями, домами, избами, бараками. Под этой сетью копошится двухсотмиллионный народ, никто не выдерется, не выскользнет, не высунется, не встанет во весь рост, обо всех все известно, никто никуда не денется, самовольно не передвинется. Миллионы соглядатаев, энкавэдэшников, милицейских чинов, кадровиков, надсмотрщиков, официальных и тайных, гласных и негласных, проверяют каждого вдоль и поперек, всех до одного, сверху донизу.И над всем этим беспощадный государственный террор, всепроникающий и всепронизываюший страх, всеобщая рабская покорность. Газеты, радио наполнены злобой, ненавистью, поношениями, отчетами о судебных процессах, где руководители партии и правительства, создатели Советского государства сознаются в чудовищных преступлениях против этого государства: в убийствах, вредительстве, шпионаже, сотрудничестве с иностранными разведками. Зиновьев, Каменев, Бухарин, Рыков, Тухачевский, Раковский, Сокольников, Пятаков, народные комиссары, старые большевики, прославленные полководцы, герои гражданской войны — все оказались изменниками, предателями. Может быть, их пытали? Но ведь меня не пытали. И людей, которых я встречал в ссылке, тоже не пытали. Тогда что же? Играли актеры? Где же найдешь столько и таких актеров? Непонятно, загадочно, дико.Но другим, видимо, понятно. Вся страна их осуждает, требует казни. Всюду митинги — расстрелять, расстрелять, расстрелять! Я был поражен, читая в газетах имена писателей, артистов, ученых, требующих крови «изменников». «Презренные наемники фашизма», «выродки», «эти люди не имеют права жить», «кровавые собаки реставрации»... Гонка мастеров слова, кто хлеще напишет, кто злобней выразится. Совесть народа! Могли ли такое произносить Пушкин, Чехов, Толстой?!

    Всех повязали одной веревкой — и сильных, и слабых. Многомиллионная страна, поющая «Эх, хорошо в стране Советской жить...», проклинающая вымышленных врагов и прославляющая своих палачей. Несется стадо с бешеной скоростью, и тот, кто замедлит бег, будет растоптан, кто остановится, будет раздавлен. Надо мчаться вперед и реветь во всю глотку, во всю силу своих легких, ибо на тех, кто молчит, обрушится карающий бич, нужно топтать упавших, шарахаться от тех, кого настигнет петля отловщика. И кричать, кричать, | чтобы заглушить в себе страх. Победные марши, боевые бодрые песни и есть этот крик.

    В октябре 1993 года в центре Москвы расстреляли из танков парламент, убив при этом сто пятьдесят человек. Сорок два писателя одобрили этот расстрел. Ничего не меняется на Руси.

    А тогда, ускользая от контроля свирепого государства, я скитался по стране. Приезжал в новый город, оставлял вещи в камере хранения, шел на почту, звонил маме — жив-здоров, ни о чем не беспокойся. Потом шел в столовую, садился за стол, видел, какая официантка его обслуживает, заказывал тарелку супа: больше денег нет... Она все же приносила второе: парень заметный, завязывалось знакомство, было где переночевать, не у нее, так у подруги или у соседей. Находил работу — шофером, слесарем, жил в бараках на окраине города или в ближней деревне — там не надо прописываться. Как начинали дознаваться, кто я такой, тут же смывался. Опять новый город, камера хранения, звонок маме... Работал перевозчиком на моторке, преподавал западноевропейские танцы, ездил в разные экспедиции, где документы особенно не спрашивают. Многие понимали, кто я, но делали вид, что не догадываются. Были и сволочи, и хамы-начальники, были случайные знакомые, такие же перекати-поле, как я, и девки, и жалостливые бабы, и сомнительные компании, и сильные пьянки — пропади все пропадом! Все было — и радость и гадость. И рядом жили люди, работали, веселились, любили, ходили в театры и кино, рожали детей.

    Все те годы меня мучил вопрос: куда ушло из них элементарно-человеческое? Разве знаменитые писатели, ученые, художники не видят чудовищность происходящего? Рядом с ними падают невинные — знакомые, друзья, близкие, в каждой семье был репрессированный. Неужели все верили басням о шпионах и убийцах? Почему все молчали, повиновались, одобряли? Неужели весь народ — трусы, подлецы и карьеристы?

    Если ты не донесешь на другого, он донесет на тебя. Всеобщее доносительство стало нормой жизни.

    В начале шестидесятых годов, работая над романом «Дети Арбата», я поехал на Ангару в те места, где отбывал когда-то ссылку. Встретился там с секретарем райкома комсомола, милым, веселым, предупредительным парнем. Оказался он из семьи спецпереселенцев, вывезенных сюда в конце двадцатых «кулаков» с Кубани. Привезли зимой, бросили в снег, выживай, как хочешь. Многие погибли в ту зиму. И дед его, и бабка тоже погибли. Отец с матерью уцелели, выкарабкались, прижились тут, детей вырастили.

    Говорил он спокойно, ничто не дрогнуло на его лице при рассказе о гибели родных, о судьбе односельчан.

    Я спросил:

    — Как ты теперь на это смотришь?

    Он пожал плечами.

    — Досталось, конечно, и деду и бабке, и родителям моим туго пришлось. Но ведь с какой стороны посмотреть. Вот я — секретарь райкома комсомола, учиться поеду в Москву в партийную школу, брат мой — заместитель главного инженера на Красноярской ГЭС, сестра — директор универмага в Иркутске. А не выслали бы тогда деда и бабку и родителей моих, пас бы я теперь на Кубани свиней и гусей, в лучшем случае в трактористы или в комбайнеры вышел. Так что обиды на власть не чувствую. Так получилось. И, выходит, к лучшему.

    У этого милого парня не было никакой памяти о своем народе, о его невзгодах и страданиях.

    И сейчас, когда я вижу, как топчут память о солдатах, погибших в Великую Отечественную войну, вижу на демонстрациях портреты Сталина, уничтожившего многие десятки миллионов русских людей, в том числе дедов, бабок, отцов и матерей тех, кто эти портреты несет, я задаюсь все тем же вопросом: неужели у нашего народа нет памяти?

    А ведь у народа без памяти нет будущего.

    ******************

    Последний год войны я служил в 4-м гвардейском стрелковом корпусе в должности начальника автомобильной службы. Прибыл туда из госпиталя в начале сентября сорок четвертого года. Корпус стоял за Вислой в шестидесяти километрах южнее Варшавы, на Магнушевском плацдарме, захваченном еще 1 августа.

    ******************

    Командир корпуса генерал Глазунов сделал представление о снятии с меня судимости. Задали мне два-три вопроса и через час вручили «Справку о снятии судимости»: «За проявленное отличие в боях с немецко-фашистскими захватчиками ОСВОБОЖДЕН от отбытия назначенного ему по ст. 58-10, ч. 2 УК РСФСР наказания — административная высылка из города Москвы на ТРИ года по приговору Военного Трибунала НКВД города Москвы от 10 января 1934 года. В соответствии с Указом Президиума Верховного Совета Союза ССР от 26 февраля 1943 года признан не имеющим судимости. Председатель военного трибунала воинской части — Полевая почта 06605 гвардии капитан юстиции Долженко.

    19 октября 1945 года № 088»

    Не реабилитация, не пересмотр дела, а, так сказать, прощение. Хорошо воевал, и мы прощаем тебе твои грехи. Справка давала мне право писать в анкетах «несудим» и жить в Москве.

    Я поблагодарил Глазунова за представление.

    **********

    Перечитал в Райхенбахе еще раз написанное в ссылке. В одном из рассказов упоминался кортик, который подарил мне во время гражданской войны матрос, живший в дедушкином доме. Может быть, и не подарил, не помню точно, но кортик у меня был, и это, как мне казалось, давало возможность создать сквозной сюжет. Каков он будет, я пока не знал, все складывалось по мере написания, но сюжет я считал обязательным — повесть о детях, для детей, значит, должна быть увлекательной.

    Купил пишущую машинку «Олимпия» с русским шрифтом, бумагу и начал писать повесть «Кортик», писал ее понемногу до расформирования корпуса и моей демобилизации. В августе сорок шестого года вручили мне запечатанный сургучной печатью конверт с моим личным делом и предписание явиться в Москве в свой райвоенкомат. Место жительства — Москву я назвал сам, хотя был мобилизован в армию в Рязани.

    Зашел к Глазунову попрощаться.

    …..С меня снята судимость, я имею право жить в Москве. Однако Арбат режимная улица, «Военно-Грузинская дорога», как ее называли: по ней ездит на дачу Сталин, каждый житель тщательно проверяется, и в этом доме многие знают, куда я делся задолго до войны.

    Ася (жена) присмотрела в Филях однокомнатную квартиру. Окраина города, удобств никаких, рядом хлев, где хозяйка держит корову, но дом частный — можно официально купить, и цена более или менее приемлемая. Я мог поместить там жену и сына, а потом прописаться сам: муж вернулся с фронта, к семье, в такой дыре избегу «арбатских» сложностей.

    Но почему я должен их избегать? Ведь закон на моей стороне, по закону они обязаны прописать меня на Арбате... Воевал, защищал отечество и опять бесправен?! Пойду напролом — не выйдет, значит, не выйдет. Зато буду знать свои истинные права в этой стране.

    Иду со своими документами в 8-е отделение милиции в Могильцевском переулке. Бравый фронтовик, майор, грудь в орденах, прописывается к жене и сыну, отцу и матери, документы в порядке. Девушка в паспортном отделе все сделала, но перед тем, как поставить на паспорте штамп прописки, говорит:

    — Поднимитесь на второй этаж, комната шесть, к уполномоченному райотдела НКВД. Для прописки на Арбате нужна его виза.

    Начинается... Я поднялся на второй этаж в комнату номер шесть.

    В просторном кабинете сидел за столом, под большим портретом Сталина, энкавэдэшник, старший лейтенант, приподнял и опустил голову, таким едва заметным движением как бы поздоровался. Даже не взглянув на меня, взял мои бумаги, начал их рассматривать. Будь перед ним не майор, как я, а генерал-майор, он тоже бы не встал, поздоровался бы таким же малозаметным движением головы, потому что он представляет здесь истинную власть, а мы, остальные, ничто. Ко мне сразу вернулось испытанное впервые в тюрьме, врубленное в сердце ощущение собственного бессилия перед их вседозволенностью. Ничего не изменилось... Опустил глаза в бумаги, молчит. Сейчас откажет в прописке, задержит выдачу паспорта: где призваны в армию? В Рязани. Туда и отправляйтесь.

    Итак, прежде всего следует отвлечь его внимание от бумаг.

    Поигрывая ключами от машины, я подошел к окну.

    На противоположной стороне переулка у тротуара стоял мой «опель-капитан».

    — У вас тут машины не угоняют?

    Он наконец поднял голову.

    — Нет как будто... Какая у вас машина?

    — «Опель».

    Он встал из-за стола, подошел к окну, посмотрел.

    — У меня тоже «опель». «Опель-кадет». Барахлит чего-то.

    — Что именно?

    Он колебался.

    — Пойдем, пойдем, — настаивал я, — в армии я был начальником автослужбы, инженер-автомобилист.

    — Плохо заводится, глохнет.

    — Где он у тебя? — Я перешел на «ты», другого выхода нет, надо разрядить казенность обстановки, попробовать найти какой-то человеческий контакт, пусть ерундовский, пустяковый, смешной, какой угодно.

    — Тут, во дворе.

    — Пойдем посмотрим.

    Мы вышли из кабинета, он запер дверь, спустились во двор, подошли к машине. Мотор действительно плохо заводился, я поднял капот, снял крышку трамблера, серебряной монеткой зачистил контакты. Машина сразу завелась. После меня лейтенант сел за руль, погонял мотор, все было хорошо.

    — Вот так. Зачищай контакты. А еще лучше смени молоточек и наковальню. Были бы у меня, отдал бы. Но нет, к сожалению. Сам достанешь?

    — Какой разговор!

    Мы вернулись в его кабинет. Он сел за стол, пододвинул к себе мои бумаги, мельком проглядел, казенным голосом спросил:

    — В семье есть арестованные, судимые, сейчас или прежде?

    — Судимые? Отец, мать, сестра, жена, сын — все налицо.

    — Куда выходят окна вашей квартиры: на улицу или во двор?

    — Во двор.

    Он расписался, где нужно, вернул документы. Я имел право на прописку, но, чтобы реализовать свое право, я должен был расположить к себе должностное лицо, «усыпить его бдительность». Таковы порядки, таковы условия, в которых мне предстояло жить. Я помог бы любому водителю, знакомому, незнакомому, просто стоящему на дороге. И в данном случае помог как бы по-человечески, как автомобилист автомобилисту. Но на самом деле я словчил, помог в собственных интересах, помог чиновнику, от которого зависел. Вспоминаю об этом с отвращением.

    Деньги у меня еще оставались: «полевые», «увольнительные», продержусь, напишу повесть, а там будет видно. Сидел в Ленинской библиотеке, читал все, что находил о кортиках, делал записи. Кортики носили морские офицеры — я просмотрел и литературу о российском морском военном флоте, натолкнулся на рассказ о гибели в 1916 году на севастопольском рейде линкора «Императрица Мария». Таинственная гибель линкора (причина не выяснена до сих пор),  романтическая история кортиков как оружия, тайна, разгадка тайны показались мне хорошей основой для приключенческого сюжета.

    Сейчас, после пятидесяти лет работы в литературе, я бы не отважился на те решения, которые принимал тогда. А тогда решался, соединял правду с вымыслом. Правдой были события моего детства, вымыслом то, как я их расположил. А расположил я их в соответствии с придуманным сюжетом — тайной кортика. И еще я осознал: писательство — это непрерывное усилие. И придумал девиз: «Чтобы написать, надо писать», начертал его на листке бумаги и прикрепил над столом. До сих пор висит в моем кабинете.

    Данный мной самому себе обет — не выезжать из Кузьминок, пока не напишу повесть, — пришлось несколько раз нарушить — выезжал в Ленинскую библиотеку, уточнял там сведения о кортиках, заезжал к своему приятелю, журналисту Василию Михайловичу Сухаревичу, давал ему читать написанные главы — чувствовал нужду в еще чьем-то глазе.

    Про мои редкие наезды в Москву никто не знал, я возвращался и снова садился работать.

    Сын хозяйки привозил мне из города газеты. Прочитал Постановление ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград», сообщение о докладе Жданова, решение об исключении Ахматовой и Зощенко из Союза писателей... Читал ругань и брань в их адрес: «Мещанин... Пошляк... Пакостник... Блудница...» Ужасно, отвратительно. Но куда деваться? Свой выбор я сделал там, в Берлине, возле американской комендатуры... И сейчас сижу в этой хибаре тоже по собственному выбору.

    В апреле 1947 года я завершил рукопись, перепечатал, нашел адрес детского издательства «Детгиз» и отправился туда. Поднялся на четвертый этаж большого дома в Малом Черкасском переулке, впервые в жизни открыл двери издательства, по коридору ходят люди, мне они казались писателями, на стенах висят портреты литературных знаменитостей, на дверях таблички с наименованием редакций... Вот т­­­­­­о, что мне надо: «Редакция приключений и фантастики».

    Большая комната, вдоль стен шкафы, уставленные папками. За столом молодая миловидная женщина (позже я узнал ее имя — Галина Владимировна Малькова) скользнула взглядом по мне, по рукописи, которую я держал в руках. По этому взгляду я понял, что такие посетители ей не в диковинку. Очередной графоман. Многие, вернувшись с фронта, начали писать, присылали или приносили в издательство свои рукописи, которые в редакциях называли «самотеком».

    Я положил на стол папку:

    — Вот рукопись повести.

    Она развязала тесемки, открыла папку, просмотрела. Напечатанные на машинке два экземпляра, между строчками два интервала, на титульном листе адрес и телефон  (мамин). Зарегистрировала в толстой тетради, заполнила карточку, поставила в картотеку, закрыла папку, завязала тесемки.

    — Все в порядке, мы вам позвоним. Держа папку в руках, встала, посмотрела на полки, решая, куда ее поставить.

    — Это все рукописи? — спросил я, не скрывая испуга.

    — Да.

    Я покачал головой:

    — Долго, наверное, придется ждать.

    Что-то, видимо, тронуло ее. Растерянность, отчаяние, прозвучавшее в моих словах, возможно, мой вид: был я в сапогах и поношенной шинели без погон.

    Она положила папку на стол.

    — Я покажу вашу рукопись заведующему редакцией. Это убыстрит дело.

    Прошло лето — ответа никакого. Позвонил я сам. Галина Владимировна Малькова сказала:

    — Потерпите немного, люди в отпусках.

    А мне не на что жить. Деньги кончились. Пенсию перестали платить.

    — Почему не работаете? — спросили в собесе.

    — Пишу книгу.

    — Вы член Союза писателей?

    — Нет еще.

    — Когда станете членом Союза писателей, тогда и придете.

    Хорошо хоть милиция не придиралась как к тунеядцу. Но положение аховое. Пришлось продать машину, мой «опель-капитан».

    Пригласили меня в Детгиз только в сентябре. Заведующий редакцией приключенческой литературы Асанов, молодой, толковый, сказал:

    — Прочитал вашу рукопись. Что-то в вас есть. Книга может получиться. Но вы не знаете законов жанра. В приключенческой повести ничто не должно задерживать действия, отвлекать внимания читателей. А у вас тут пионеры, комсомольцы... Если вы хотите о них писать, тогда вам надо идти в соседнюю комнату, в редакцию пионерской литературы к товарищу Камиру Борису Исааковичу, они этим занимаются. А если хотите печататься в нашей редакции, то рукопись придется переделать, во главу угла поставить тайну кортика и выбросить все, что задерживает сюжет.

    Асанов продержал рукопись полгода, столько же продержит и Камир. Асанов после переработки готов печатать, а согласится ли печатать Камир?

    — Хорошо, я переделаю рукопись.

    Ни о договоре, ни об авансе речь не шла. Слово «аванс» я знал только по Маяковскому: «Ни тебе аванса, ни пивной». Но я был счастлив: повесть не отвергли на корню.

    Разговор с Асановым подал крохотную надежду, я успокоил родных и снова засел за рукопись: несколько ужал социальный фон, пионерскую линию, усилил линию приключенческую. С исправленной рукописью через месяц явился в Детгиз. Однако Асанов ушел из издательства, вместо него приключенческой редакцией по совместительству заведовал Борис Исаакович Камир, тот самый, к кому посылал меня Асанов в случае, если не захочу делать чисто приключенческий вариант. Все начиналось с начала.

    — Будем читать, — сказал Камир.

    В голосе его я не почувствовал заинтересованности, рукопись моя уже изрядно провалялась в издательстве, никто о ней ничего не говорил, была бы стоящая вещь, Асанов дал бы ей ход. Не дал. Значит, еще один графоман из «самотека».

    С этими невеселыми мыслями вернулся я домой и стал писать дальше. На «Водителей» я возлагал больше надежд, чем на «Кортик»: теперь требуется «рабочая тема», пафос защиты страны сменился пафосом ее восстановления после разрушительной войны. При всем отвращении к Сталину я не мог отрицать его умение сосредоточивать усилия народа на задаче, которую он считал главной. Многие авторы писали о заводах, фабриках, я видел свое преимущество перед ними: они пишут, о чем не знают, а я автомобильное дело знаю.

    Прошло месяца три, являюсь в очередной раз к Камиру, сапоги стоптаны, гимнастерка выцвела, посмотрел он на меня, достал рукопись, перелистал.

    — О чем это?

    — О первых пионерах, о первых комсомольцах...

    Почему у меня вырвалось «о первых комсомольцах»?! Мои пионеры вступают в комсомол в самом конце повествования. Видимо, хотел уточнить возрастной адрес повести.

    Реакция была неожиданной:

    — Хорошо, я вам обещаю быстро прочитать.

    Понятно... Наступает сорок восьмой год, год тридцатилетия комсомола, издательство должно отметить юбилей книгами, значит, надо посмотреть...

    На следующее утро Камир позвонил и попросил срочно приехать.

    — Что-то в вас есть, но главный ваш недостаток — крен в сторону детектива, очень выпячена линия кортика. А самое значительное — жизнь пионеров, комсомольцев — проходит фоном.

    Я ничего не сказал ему про первый вариант, было бы нелояльно по отношению к Асанову, тот отнесся к повести хорошо, хотя и со своих позиций.

    — Ладно, — сказал я Камиру, — усилю пионерскую линию.

    — Только не тяните, — предупредил Камир, — делайте побыстрее, получится — будем срочно издавать, чтобы вышла в сорок восьмом году.

    Я не просто возвратился к первому варианту. Теперь восстановленная пионерская линия держалась на динамичном приключенческом сюжете. Асановские рекомендации пригодились: я научился строить сюжет. Все мои последующие вещи сюжетные. В прозе сюжет — это не раскрытие тайны, а сцепление судеб, обстоятельств жизни, взаимоотношений персонажей, развитие характеров, внутренняя тяга, не дающая читателю отложить книгу.

    Рукопись «Кортика» рецензировал для издательства Рувим Фраерман, автор повести «Дикая собака Динго», пригласил меня к себе на Большую Дмитровку. Маленького роста, приятный, благожелательный, говорил со мной умно, тактично. Впервые в жизни я беседовал с настоящим писателем. Больше мы с Фраерманом не встречались, он болел, нигде не появлялся, вскоре умер.

    В издательстве рукопись прошла все инстанции, у всех были какие-то замечания, впрочем, незначительные.

    Константин Федотович Пискунов, заведующий редакцией литературы для младшего возраста, человек здесь очень авторитетный, встретил меня в коридоре, подошел, спросил:

    — Это вы — Рыбаков?

    —Да.

    — Мне понравилась ваша рукопись, детям будет интересно. Вы до этого что-либо писали?

    — Нет.

    — Для первой книги это более чем хорошо. Я посоветую директору издательства Дубровиной ее прочитать.

    Это был мой первый разговор с Пискуновым. Бывший типографский ученик, ставший руководящим работником издательства, сухощавый, с болезненным лицом, деликатный и внимательный, он был энтузиастом детской книги, отдал ей жизнь. Считаю его лучшим издателем в послереволюционное время.

    Директор издательства Людмила Викторовна Дубровина спросила многозначительно:

    — Вы понимаете, как ответственно писать о том времени?

    Я отлично понимал. Первые послереволюционные годы стали зоной повышенной опасности. Ее вожди, ее деятели уже истреблены. Об этом времени полагается создавать мифы, какие создавал Михаил Ромм в своих картинах. В моей повести мифов не было, была романтика того времени. Но сейчас предпочтительней другая романтика: пятилеток, войны, послевоенного строительства, всего, что связано с именем Сталина. Мне просто повезло: издательству надо отметить 30-летие комсомола.

    — Да, я все понимаю.

    — Вот и прекрасно, — заключила Дубровина, — потому обязательно учтите замечания редактора, не капризничайте.

    Через несколько дней со мной заключили первый в моей жизни издательский договор и выдали аванс. Небольшой. Хватило на несколько месяцев.

    При подписании договора Камир сказал:

    — Анкет у нас авторы не заполняют. Но автобиография требуется. Напишите и оставьте у секретаря.

    Я написал:

    «Автобиография

    Учился, работал, воевал, теперь пишу.

    Анатолий Рыбаков».

    Сошло!

    Моим редактором назначили Бориса Владимировича Лунина, немолодого, опытного — не предъявлял мне требований, которых я был бы не в силах выполнить.

    Как-то пришел я в Детгиз, встретил в коридоре Пискунова, он на ходу сухо со мной поздоровался, меня это удивило и насторожило. Сели мы с Луниным работать, и он, со смущением и неловкостью человека, которому дано не слишком приятное поручение, говорит:

    — В Детгизе появилась еще одна рукопись о первых пионерах Москвы, написала ее бывшая пионервожатая. Возникла идея объединить ваши рукописи в одну повесть. Автор — жена Генерального секретаря ЦК комсомола Михайлова. Там есть кое-какой интересный материал, — добавил Лунин неуверенно.

    Понятно. Согласие на соавторство — гарантия выхода книги и ее официального успеха, отказ от соавторства будет угрожать ее выходу и наградит меня влиятельными недоброжелателями. Но решается и моя писательская судьба: войду я в литературу достойно, прямым путем или держась за плечи жены Михайлова. И я ответил категорическим «Нет!».

    — Нет, значит, нет, — с облегчением вздохнул Борис Владимирович.

    Через несколько дней я опять встретил Пискунова, он поздоровался со мной весело и доброжелательно. Видимо, мой отказ утвердил его доброе отношение ко мне. Судьба рукописи этой дамы мне неизвестна, ее книга мне не попадалась.

    Осенью сорок восьмого года «Кортик» вышел из печати. Первый авторский экземпляр я получил из рук Пискунова, к тому времени уже директора издательства.

  • kortik1
  • Книга "Кортик" изд. 1948 г., которую я прочитал в 4-м классе
  • Вскоре состоялось обсуждение книги в Союзе писателей. Председательствовала Агния Барто, собралось много народу, пришли руководители Детгиза во главе с Пискуновым, он знал, откуда ждать удара, и не ошибся: явились три лощеных молодца из ЦК ВЛКСМ. С ними шушукалась критик Леонтьева, плотная, квадратная баба с зыркающими по сторонам черными глазами. Она первой взяла слово, объявила, что не видит разницы между «Кортиком» и пошлым американским боевиком «Багдадский вор», на такой литературе недопустимо воспитывать советских детей, выпуск книги — промах Детгиза, потерявшего политическое чутье, и так далее в том же духе. Это было намерение задать тон обсуждению, но все получилось наоборот. Выступавшие писатели говорили о Леонтьевой с издевкой, хвалили книгу. Как я потом узнал, многим Пискунов заранее послал книгу и просил участвовать в обсуждении. Михайловские мальчики ретировались, не произнеся ни слова.На повесть появилась лишь одна рецензия Фриды Вигдоровой: «Школьники полюбят эту книгу». Но книга сразу стала популярной.После «Кортика» я ушел во «взрослую» литературу, написал романы «Водители» и «Екатерина Воронина»; казалось, обычный случай — писатель начал с детской биографической книги, и на этом его «детская» литература кончилась. Однако Константин Федотович Пискунов не выпускал меня из виду. Каждый год переиздавал «Кортик», встречаясь со мной, спрашивал: «Когда вы напишете для нас?» Он читал мои «взрослые» романы, звонил, такой звонок обычно кончался словами: «Пишите для нас, вы должны писать для детей». Был заинтересован в каждом авторе. Я пятьдесят лет в литературе, но ни один издатель ни разу не спросил меня: «Что вы пишете для нас?» Это спрашивал только Константин Федотович Пискунов.

    Однажды Пискунов пригласил меня к себе.

    — Не для всеобщего сведения. Мы задумали «Всемирную библиотеку приключений», подписную, большим тиражом. Там должен найти место и «Кортик». В каждом томе должно быть не менее двадцати печатных листов. А в «Кортике» всего десять. Надо еще десять. Напишите продолжение!

    Он закашлялся, и, глядя на его бледное, худощавое лицо, я вдруг подумал: не туберкулез ли у него, профессиональная болезнь печатников, имеющих дело со свинцовым набором?

    Откашлявшись, он продолжал:

    — Проект может и не осуществиться, мы впервые задумываем такое сложное, богатое подписное издание. Ну и что? Зато у вас будет вторая приключенческая книга, мы ее будем издавать, как и первую. А потом, глядишь, вы и третью напишете, вот вам и трилогия, вот вы и классик. У нас ведь кто классиком считается? Тот, кто написал трилогию.

    Засмеялся, опять закашлялся.Из Германии я привез чернильный прибор с двумя массивными чернильницами, красивый, мраморный, отделанный бронзой и увенчанный большой бронзовой птицей. Писал я на машинке, но на столе он стоял. При очередном переезде птица отломалась, и я увидел, что она полая внутри, и так как мыслил уже «приключенчески», то подумал, что такая птица могла бы служить тайником. Воображение заработало. За несколько месяцев я написал «Бронзовую птицу».К этой повести у работников издательства, а потом и у критиков отношение было сложное, как это бывает по отношению к книге, продолжающей первую, имевшую успех. Писатель эксплуатирует удавшихся ему героев и придумывает для них новый сюжет, не всегда удачный. Всем известны «Приключения Тома Сойера» и «Приключения Гекльберри Финна», но не все знают, что Марк Твен написал еще «Том Сойер за границей» и «Том Сойер сыщик». Бывают и удачные продолжения: «Двадцать лет спустя», «Десять лет спустя», и все же пальма первенства за «Тремя мушкетерами». Некоторая настороженность к такого рода продолжениям справедлива. Во второй книге часто отсутствует то, что привлекает в первой: свежесть памяти, наивность, доверие, покоряющие читателя, — мол, пойми и прости, это моя первая книга. Во второй нет той подкупающей надежды, которую автор вкладывает в свою первую работу, — надежды войти в литературу. Писатель часто пользуется материалом, который не использовал в первой книге. А читатель уже ничего не прощает: ты теперь профессионал и, будь добр, пиши по-настоящему.Первым прочитал повесть Пискунов:— Не все будут хвалить, скажут, что вы повторяете самого себя. Не обращайте внимания. Повесть хорошо дополняет «Кортик», будем издавать.

    Он оказался прав — читатель принял книгу. Пискунов включил ее в задуманную им и выходящую тиражом в триста тысяч экземпляров 20-томную «Всемирную библиотеку приключений».

    При директорстве Пискунова вышли в свет мои повести для подростков: «Приключения Кроша», «Каникулы Кроша», «Неизвестный солдат».

    В 1964 году в журнале «Новый мир» был опубликован мой роман «Лето в Сосняках». В первом часу ночи позвонил Константин Федотович:

    — Только что кончил читать, не мог удержаться от звонка. Роман раскритикуют, но я как читатель благодарю вас, это честная книга.

    Ни один издатель ни днем, ни ночью не звонил мне по поводу моей книги. Звонил только Пискунов. И, я думаю, не мне одному.

    Работники издательства, возможно, от многолетнего общения с детскими писателями, с детьми-читателями сами приобрели нечто детское: непосредственность, способность восхищаться и радоваться хорошей книге. После Лунина меня много лет редактировала Светлана Николаевна Боярская. Пискунов сумел сплотить вокруг себя особенный коллектив. Уже перестав писать для детей, я продолжал захаживать в Детгиз — родной дом, где тебя все знают и ты всех знаешь, где начиналась твоя литературная биография.

    Но тогда я был, как говорится, «нарасхват»: приглашали на премьеры, на всякого рода «культурные» мероприятия — литературный успех в ту пору ценили. Приняли, конечно, в Союз писателей. Пришлось заполнять анкету. В графе «судимость» — написал «нет»: судимость с меня снята. Но вслед за этой графой следовал вопрос: «Если судимость была, но снята, то кем и когда снята». Вопрос незаконный: он лишал меня права не писать о своей судимости. И в этой графе я тоже написал «нет».

    Недели через три группу детских писателей пригласили к Фадееву. Позвали и меня, хотя после «Водителей» я считался писателем для взрослых. Шел разговор о работе бюро детской секции, вопрос этот меня не интересовал, интересовал сам Фадеев, руководитель Союза писателей, любимец Сталина. Красивый, стройный, и седина красивая, но лицо цвета разбитого кирпича, пил он по-черному, все это знали, на время запоя исчезал, неделями его не могли найти. Потом запой проходил, он являлся и продолжал, как ни в чем не бывало, руководить Союзом.

    Злые языки рассказывали, будто во время одного из таких запоев его вызывал Сталин. Не могли найти. Выйдя из запоя, Фадеев является к нему.

    Сталин спрашивает:

    — И сколько времени у вас это обычно продолжается?

    — К сожалению, три недели, товарищ Сталин. Болезнь такая.

    — А нельзя немножко сократить, укладываться в две недели? Подумайте.

    Прихожу к Суркову.

    — Алеша, что произошло на заседании Совмина?

    — Ничего не произошло.

    — Скажи правду, я знаю: что-то случилось.

    — Знаешь, зачем спрашиваешь?

    — Хочу услышать подробности.

    — О заседаниях Совета Министров публикуют газеты. Большего не могу тебе сказать и не скажу. — Он встал, понизил голос: — Ты куда сейчас?

    Не хочет говорить в кабинете... Прослушивается.

    — На Арбатскую площадь, к метро.

    — Будь здоров!

    Я медленно пошел по улице Воровского. Вскоре Сурков меня нагнал.

    — Вот что, Толя... Мы живем в строгое время, — начал он своим ярославским говорком, а ты, когда вступал в Союз писателей и заполнял анкету, скрыл свое прошлое.

    — Что же я скрыл?

    — Тебя исключали из партии и судили за контрреволюцию.

    — От кого такие сведения?

    — Неважно от кого. Важен сам факт!

    — Вот что я тебе скажу, Алеша. Я никогда не состоял в партии, и потому меня не могли из нее исключать. Что же касается судимости, то действительно в тридцать третьем году меня, тогда еще студента, комсомольца, выслали из Москвы на три года. Но на фронте, за отличие в боях с немецко-фашистскими захватчиками, с меня Военный трибунал судимость снял, я имею право писать о себе — не судим. Что я на законном основании и написал в анкете. И тот, кто докладывал на Совете Министров...

    Он оборвал меня:

    — Ты не знаешь, кто и что докладывал. И не должен знать, запомни! Можешь представить решение трибунала о снятии судимости?

    — Хоть завтра.

    — Приноси.

    Я тут же пошел к маме. Справка из Военного трибунала была зашита у нее в подушке, чтобы не забрали при новом аресте. Но отдавать ее Суркову я не собирался. Отправился в ближайшую нотариальную контору — снять и заверить копию. Увидев в справке статью 58-10, нотариус мне тут же отказала: «Мы таких справок не заверяем». Помотался я по Москве от одного нотариуса к другому, никто не хочет заверять. На следующий день поехал на улицу Кирова в нотариальную контору номер один. Долго ждал очереди к главному нотариусу Москвы. Наконец вошел в его кабинет, положил перед ним справку, попросил снять копию и заверить.

    Он прочитал, поднял на меня глаза, долго смотрел.

    — Мне что-то ваше лицо знакомо... — И неожиданно улыбнулся: — Я купил внуку книгу «Кортик», там не ваш ли портрет?

    — Мой.

    — Сколько копий вам надо?

    Я не был готов к такому вопросу, ответил наобум:

    — Три.

    От нотариуса поехал в Союз и передал Суркову копию справки.

    О том, что произошло на заседании Совета Министров, я все-таки узнал. История эта тогда широко распространилась в московских литературных кругах по правилам «испорченного телефона», обросла домыслами и небылицами, во времена гласности писатель Юлиан Семенов опубликовал ее в совершенно искаженном виде. Мне эту историю тоже передавали в разных вариантах, я отобрал единственный соответствующий истине, услышанный мной лично от тех, кто присутствовал на заседании.

    Председательствовал Сталин. В зале среди прочих находились поэт Николай Тихонов — председатель Комитета по премиям и поэт Алексей Сурков — секретарь Союза писателей.

    Сталин, зачитывая список, останавливался после каждой фамилии, давая возможность членам правительства высказать замечания. Если замечаний не было, читал дальше. Итак — проза. Премии первой степени — Гладков, Николаева, вторая степень — Рыбаков: «Водители»... Замечание делает сам Сталин:

    — Хороший роман, лучший роман минувшего года. Сурков подмигивает Тихонову: сейчас роман переведут на премию первой степени.

    Однако Сталин посмотрел в какую-то бумагу...

    — А известно ли товарищам, что Рыбакова исключали из партии и судили по пятьдесят восьмой статье?

    Поэт Тихонов, не медля, подставляет своего друга поэта Суркова.

    — Товарищ Сталин! Комитет рассматривает только сами произведения. Авторами занимается та организация, которая их выдвигает. В данном случае Союз писателей.

    Все взоры направились на Суркова.

    — Нам об этом ничего не известно, — пролепетал Сурков.

    — Значит, скрывает?!

    Сталин передал бумагу сидевшим за столом членам правительства, встал и начал прохаживаться.

    Бумага обошла стол. Первым откликнулся Ворошилов:

    — И все же всю войну был на фронте, искупил кровью.

    — Тогда тем более зачем скрывал? — возразил Маленков. — Мы давали премию Ажаеву, тоже был осужден, но ведь не скрывал. Награждали и других, в прошлом осужденных, никто судимость не скрывал, вели себя честно.

    Сталин вернулся к столу:

    — Да, неискренний человек, не разоружился.

    Таким клеймом меня припечатал. Понятно, почему все от меня шарахались. Пришел обедать в ресторан ЦДЛ, сижу один, столик на четверых, никто не подсаживается, как бывало. Перестал туда ходить и в Союз больше не ходил.

    Я отлично понимал, что ни Сурков, ни кто-либо другой не посмеют доложить Сталину о моей справке, это значило бы защищать «неразоружившегося». Но я понимал и другое — посадить меня теперь могут только с санкции Сталина. Да, «неискренний, неразоружившийся», но «лучший роман минувшего года». Роман понравился товарищу Сталину, и посадить его автора не так-то просто, товарищ Сталин может сказать: «А зачем такая поспешность?» Так что время у меня пока есть.

    Справку мама опять зашила в подушку, у меня остались копии. Деньги свои я снял со сберкнижки, дал Асе на год вперед, остальные отдал сестре на сохранение, «на всякий случай», не хотел волновать маму, о моих перипетиях она ничего не знала. Принял такие предупредительные меры, но сам, как это ни странно, был спокоен, не знаю почему, был уверен, что со мной ничего не случится, жил прежней жизнью, начал писать «Одинокую женщину», вечером иногда театр, чаше кафе «Националь», конечно, с Васей Сухаревичем, он единственный остался возле меня.

    Однажды после «Националя» компанией поехали ко мне играть в преферанс. Я — игрок слабый, карточную игру считаю пустой тратой времени, но Вася был отчаянный преферансист, мог играть сутками, хотя играл неважно.

    Играли мы у меня на Смоленской, шел уже первый час ночи — и вдруг телефонный звонок. Беру трубку, знакомый голос Вадима Кожевникова:

    — Толя, поздравляю! Ты получил Сталинскую премию. Читай завтра в газетах.

    Кладу трубку, объявляю:

    — Я получил Сталинскую премию.

    — Так я и знал, — провозгласил Вася, — теперь все! Привет с Анапы!

    О том, что произошло на последнем заседании Совета Министров, тоже существуют разные версии, но я опираюсь на рассказы трех бывших там людей: Фадеева, Суркова и Тихонова.

    Фадеев вернулся из ГДР, на секретариате Сурков зачитал мою справку, и было решено: «если представится возможность», предъявить ее на заседании Совета Министров и тем отстоять честь Союза; Самым моим ревностным защитником оказался Панферов, ездил к Маленкову и с мужицкой прямотой объявил тому:

    — Правильно Рыбаков поступил, что не написал о судимости! Если бы написал, то никто бы его не печатал и мы не имели бы этого писателя!

    На заседании Совмина перед Сталиным положили книгу со списками лауреатов. Сталин ее перелистал и подписал.

    Все кончено. Ни Фадеев, ни Сурков не посмели доложить ему о моей справке.

    И вдруг Сталин спрашивает:

    — А как ваш Рыбаков?

    По этому вопросу Фадеев, опытный царедворец, понял: что-то изменилось, появился какой-то шанс. Он встал:

    — Товарищ Сталин! Мы тщательно проверили все материалы и документы. Рыбаков никогда в партии не состоял. Мальчишку, студента, его действительно выслали из Москвы на три года, но на фронте, за отличия в боях, судимость сняли. Постановление Военного трибунала у нас есть. Он имел право не писать о своей судимости.

    — Да, — сказал Сталин, — информация была неточной.

    Вышел из-за стола и направился к выходу.

    И тут Фадеев пересек пространство, отделявшее зал от стола президиума, поступил смело — это пространство разрешалось пересекать только тому, кого Сталин сам просил подойти, Фадеева он не подзывал. Фадеев догнал Сталина у двери:

    — Товарищ Сталин! Как же поступить с Рыбаковым?

    — Восстановите его в списке, — равнодушно ответил Сталин.

    Что подвигнуло Фадеева на такой смелый шаг? Возможно, припомнился наш прошлогодний разговор. Может быть, отстаивал честь Союза. Не знаю...

    После публикации романа «Дети Арбата» кое-кто упрекал меня: «Сталин дал вам премию, а вы так о нем пишете».

    Мое отношение к Сталину сложилось еще в юные годы и никогда не менялось: могильщик Революции, тиран. Все происшедшее с моей премией точно вписывается в его образ: «От товарища Сталина ничего нельзя скрывать, от товарища Сталина ничего невозможно скрыть, верховная власть всезнающа, всеведуща, всемогуща». Эту мысль он постоянно внушал своему окружению, а окружение, в свою очередь, пускало этот миф в народ. В моем случае Сталин дважды показал свое всеведение: первый раз огорошил всех тем, что никто не знает о моей судимости, а он знает, во второй раз — не упустил возможность продемонстрировать: даже неправильная информация не может его обмануть. Я лично был ему безразличен: для него, истребившего десятки миллионов советских людей, что значил один человек?

    Выбрано из Рыбаков А. Н. Роман-воспоминание. – М. : Вагриус, 1997. – 384 с.

    https://www.sakharov-center.ru/asfcd/auth/?t=page&num=1566

    Материал подготовил В. Лебедев

  •  

    Продолжение  Долгий путь детей Арбата

Комментарии
  • Greg Tsar - 08.04.2020 в 05:40:
    Всего комментариев: 378
    Dear ВП, уж если тянет перепечатывать слюняво-сентиментАЛьную старину, то переопубликуйте свое "Ура американской медицине", где заодно четко поясните нам всем Показать продолжение
    Рейтинг комментария: Thumb up 2 Thumb down 8
    • redactor - 08.04.2020 в 08:02:
      Всего комментариев: 1947
      Да, почтенный Грег, американской медицине - ура. Равной в мире нет. Ну, вот такой, как в Бостоне - точно.
      Почему нет вакцины против короны? А ее нигде нет. Да и не Показать продолжение
      Рейтинг комментария: Thumb up 8 Thumb down 3
  • Greg Tsar - 08.04.2020 в 05:42:
    Всего комментариев: 378
    причину = причину, почему [сорpи]
    Рейтинг комментария: Thumb up 0 Thumb down 8
  • Уфч - 08.04.2020 в 08:13:
    Всего комментариев: 1210
    Пока Рыбаков пишет о своём общении с кровавыми издателями кровавой детской литературы это нормально читается и воспринимается, но уход в анегдоты о кровавом Показать продолжение
    Рейтинг комментария: Thumb up 3 Thumb down 4
  • Oleg Kolobov, Minsk, Belarus - 08.04.2020 в 11:07:
    Всего комментариев: 6
    По поводу смелости Фадеева, действительно важно понять, в Минске на здании КГБ справа (если смотреть на главный вход с проспекта) есть башня, а на полностью Показать продолжение
    Рейтинг комментария: Thumb up 2 Thumb down 2
  • Charles Perrault - 08.04.2020 в 15:39:
    Всего комментариев: 167
    Сейчас было бы актуально рождение книги с названием «Дети жлобов». О правящей верхушке, политиках, депутатах и прочей (извините за выражение) «элите».
    Рейтинг комментария: Thumb up 1 Thumb down 0
  • Червона калина - 08.04.2020 в 16:30:
    Всего комментариев: 269
    Рыбаков конформист. Мне он напоминает шута В.Мессинга, который писал сказки о своем величии - по бумажке ходил к Сталину и пр. Дочитал до эпизода с пропиской на Показать продолжение
    Рейтинг комментария: Thumb up 1 Thumb down 4
    • anatrik - 10.04.2020 в 06:16:
      Всего комментариев: 550
      А кто сейчас читает Гомера? Все конъюктура.. Я конечно не сравниваю Гомера и Рыбакова - и наверное "Кортик" неинтересен детям в 21 веке- но мы то родились в прошолом Показать продолжение
      Рейтинг комментария: Thumb up 0 Thumb down 0
  • fizik - 08.04.2020 в 21:31:
    Всего комментариев: 141
    Интересно, что ветераны той войны дали плеяду замечательных писателей и поэтов - тот же Рыбаков, Окуджава, Давид Самойлов, Юрий Левитанский, Нагибин, всех не Показать продолжение
    Рейтинг комментария: Thumb up 4 Thumb down 2
    • redactor - 08.04.2020 в 21:58:
      Всего комментариев: 1947
      Руцкой герой сомнительный. Это единственный офицер (и потом - генерал), который три раза сдавался в плен за всю историю русской армии. Два раза в Афганистане и один Показать продолжение
      Рейтинг комментария: Thumb up 3 Thumb down 1
  • Бобылов Юрий - 09.04.2020 в 13:08:
    Всего комментариев: 86
    Как житель современной России, ныне с трудом ищущей свои путь достойного развития, я с большим интересом прочитал данный текст! История СССР при И.В. Сталине была Показать продолжение
    Рейтинг комментария: Thumb up 1 Thumb down 0

Добавить изображение