Советский проект Вавилонской башни
06-11-2020Все эти разговоры, что Ленин – это по определению антиутопия, по определению непрерывное насилие и угнетение, это не так. Потому что Ленин вообще настаивал на гипотетической, когда-то неизбежной отмене репрессивного аппарата. И он никогда не находил наслаждения в репрессиях, в отличие от Сталина, для которого они составляли едва ли не смысл его правления. Поэтому я думаю, что трактовка Уэллса во многих отношениях была провидчески верней.
Когда он говорил о «России во мгле», он ведь не говорил, в отличие от Горького (что их и развело решительно), о российском зверстве, о христианской темноте. Наоборот, он видел в России – наверное, под определенным влиянием шпенглеровских идей – молодую кровь, обновление западного проекта. Он думал, что в России сбудется мечта просвещения, которая привела к кровавым уродствам французской революции, а здесь есть какой-то шанс этого избежать. Но в любом случае, Ленин произвел на него впечатление чрезвычайно оптимистическое. Он в нем увидел истинного модерниста. И как ни странно, такое определение в каком-то смысле верно.
Я только что написал для «Собеседника» в рубрику «Люди, которые изменили мир» (или «Люди, на которых держится мир» – мы по-разному ее называем) большую статью о Ленине, «Луч Ленина» она называется. Образ Ленина в мировой литературе. Собственно, образ Ленина как Ленина, как живого человека присутствует у Персикова, то есть у Булгакова в образе профессора Персикова в «Роковых яйцах», который изобрел красный луч, увеличивающий гадов. Присутствует у Куприна в замечательном очерке «Ленин. Моментальная фотография». Также присутствует у Алексея Н. Толстого в «Гиперболоиде…». У Алданова в «Самоубийстве» совершенно какая-то ходуля, у Бунина в «Окаянных днях» и остальных произведениях какая-то клокочущая ненависть. «Портретов Ленина не видно», как писал Полетаев. Поэтому есть о чем говорить, в любом случае.
Я не беру такие сиропные вещи вроде «Сквозь ледяную мглу» Прилежаевой [Воскресенской], или там какие-то наши разнообразные… Ленина очень трудно запечатлеть.
Как говорил тот же Ленин: «Вы имеете право писать что хотите, а мы имеем право вас расстрелять». Такая циничная формула, но, кстати говоря, хочу напомнить тем людям, которые на форумах пишут, что Ленин называл интеллигенцию «говном нации»… Он никогда не называл интеллигенцию говном нации. Он называл говном нации лакеев буржуазии – это дословная цитата из письма Алексею Максимовичу от 15 сентября 1919 года. Ту интеллигентишку, лакеев буржуазии он ненавидел. «А та интеллигенция, которая работает с нами, им мы платим втрое, это факт», – дословная цитата.
Ленин был модернист: он был модернист в человеческой практике, в своей треугольной семье. Он был модернист в личной жизни. Очень интересно, кстати, это пророчество у Тургенева в «Призраках»: «По этой дороге ходят треугольные люди». Что он имел в виду? Кстати, выбросил потом этот кусок, Анненков посоветовал.
Я думаю, что он имел в виду следующее: треугольник – это стандартная любовная фигура модерниста. Это и Шелгунов, Шелгунова и Михайлов, это и Чернышевский, Чернышевская и Добролюбов, это и Герцен, Огарев и Захарьина, а потом Герцен, Огарев и Огарева. И Маяковский с Бриками, и Некрасов с Панаевыми, и в огромной степени Ленин с Инессой и Надей (Ленин— Арманд – Крупская). Мне кажется, что вот это ощущение семейного треугольника модернисту присуще, а вот постмодернизм – вообще такой сюсюкающий, гуманный. И третье, что связано со снятием бинарных оппозиций, – это именно тоже антимодерн. Ведь понимаете, модернизм и модернистская культура упертая, рассудочная, холодная. Поэтому и Ленин такой холодный, безэмоциональный. Поэтому культура модерна такая жестокая, поэтому модернист Маяковский говорит: «Стар – убивать. На пепельницы черепа…», «Мы отца обольем керосином и в улицы пустим – для иллюминации», «Я над всем, что сделано, ставлю «nihil». Модернист несентиментален, а вот постмодерн снимает бинарные оппозиции, он сюсюкает.
Вот чем был интересен Ленин? Он в «Великом почине», одной из классических и моих любимых работ, писал, что задача пролетариата двоякая. Первая задача – разрушить систему. Правда, добавим от себя, система рушится сама под собственной тяжестью, потому что при несменяемости власти эта власть довольно быстро переходит порог своей компетенции. А вторая задача – определить, воспитать тот отряд, который сможет перехватить власть. Вот на кого опираться? На передовой класс. Этот передовой класс всегда абсолютно разный. В условиях России 10-х годов это, безусловно, был пролетариат; это было то, что Писарев называл «мыслящим пролетариатом». Новое поколение рабочих, вынужденно более квалифицированных и думающих.
В сегодняшней России это врачи, например. Это авангард, это авангард общества. Его надо формировать. Не надо разрушать кинотеатр – надо монтировать новые фильмы, условно говоря. Вторая задача пролетариата (в данном случае не пролетариата, назовем это передовым классом, пролетариат – это псевдоним): этот передовой класс надо найти. В сегодняшней Белоруссии это айтишники и домохозяйки. Потому что, как писал Добролюбов, «самый сильный стон вырывается из самой слабой груди». Кто окажется в авангарде, никогда нельзя предугадать. Это действительно может быть айтишник, это действительно может быть фермер в другой ситуации, а в третьей им может оказаться школьный учитель. Я возлагал огромные надежды на партию учителей.
Задача не в том, чтобы обрушить кинотеатр. В кинотеатре, понимаете, давно уже щели трещат и сквозняки гуляют. Задача в том, чтобы сформировать класс, который встанет в авангард и самоорганизуется. Вот в этом заключается, собственно, ленинское учение, а вовсе не в том, чтобы последние стали первыми и наоборот, что «кто был ничем, тот станет всем». Кто был ничем, тот ничем и будет.
Что касается советского проекта, то действительно, как мне кажется, главной задачей советского проекта было (если судить по делам) было не только массовое уничтожение людей. Массовое уничтожение людей было так или иначе во всех проектах, и даже не в проектах: любой тоталитаризм к этому приводит. Но особенностью этого тоталитаризма было то, что у него была какая-то скрытая или явная задача (или это у бога была такая задача, или это была изначальная задача России) достичь всех пределов – полярных, космических. Это была такая беспрерывная экспансия. И да, это было действительно Вавилонской башни.
В этом диалоге – «да, Вавилонская башня – это хорошо, но не тебе бы, город Вавилон, ее строить», – на это Антонов, в котором есть черты Туполева, отвечает Кондратюку: «А кому башня нужна, кроме Вавилона? Ее строить больше некому». Да, вот в российских условиях, довольно пыточных, создались парадоксальные возможности для строительства башни, для достижения пределов всего, в том числе и для пределов выносливости. Это было одной из побочных (а для меня одной из основных) задач советского проекта. После этого советский проект был не нужен. После того, как башня построена, из ее обломков можно строить цирк, что, собственно, и произошло с реальной Вавилонской башней.
«Вавилонская башня, согласно ее описанию, затеяна строителям как памятник собственному величию, а получилось, что собственному тщеславию. За что они подверглись божьим карам?» Нет, не за это. Они подверглись божьим карам потому, что хотели достать небо, а на небе сидел господь. И не надо им было туда лазить. «Исторически достоверная башня – новый зиккурат – был богоугодный храмом, дважды разрушенным соседями. Отсюда у меня вопрос: стратосфера как цель советского проекта и как сакральный его смысл – это первый храм или второй?» А вот видите, это очень хороший вопрос, Сережа. Видите, в чем дело? До эпохи просвещения Фауст был слугой дьявола и попадал в ад. И реальный Иоганн Фауст, реальный доктор Фаустус погиб от взрыва в своей лаборатории. И современники думали, что это он взорвался, и дьявол унес его в ад на пороховой бочке. До Гете Фауст попадал в ад, а у Гете Фауст попадал в рай, потому что просвещение переосмыслило Фауста. До просвещения Вавилонская башня была непростительным дерзанием, непростительным тщеславием. А в эпоху после просвещения, если угодно, в эпоху советского просвещения (просвещение же всегда идет в ногу с революцией), в эпоху тотального ликбеза стало проектом святым.
Я думаю, это был богоугодный проект. Хотя понимаете, как «богоугодным»? Ведь бог рассматривает это как один из инструментов. И все-таки Россия достигла в это время и своего исторического минимума в некоторых отношениях, а в некоторых – своего исторического максимума. Я думаю, что все-таки, понимаете, одна составляющая советского проекта – его безумное познание, его самозабвенные героические летчики, его полярники, — мне их психология интересна, и это было дело богоугодное, как мне представляется. Хотя «богоугодное» тоже надо скорректировать. Мне кажется, это было богоинтересное дело. И то, что Фауст ведь попал на небеса – это очень не ортодоксальный факт. Тем более что он перед смерть сказал: «Останови мгновение», услышав, как лемуры ему роют могилу. Хотя он-то думал, что они роют канаву. То есть для меня точка переосмысления – это гетеанская ситуация, но в целом оправдание Фауста – это один из главных ходов двадцатого века.
Естественно, никаких разговоров о гуманизме, о смысле частной человеческой жизни, о любви и дружбе, – никаких разговоров обо всем этом применительно к советской системе быть не может. Это попытка довольно узкая. Это попытка взглянуть на ситуацию глазами летчика-истребителя, глазами летчика-испытателя, в каком-то смысле глазами авиаконструктора. Там, собственно, в чем проблема? Почему появлялось много текстов, которые оправдывали, объясняли устройство мироздания? «Роза Мира» Даниила Андреева, «Онтогенез и биосфера Земли» Гумилева, вообще вся теория национального генезиса, теория густот и пустот Панина, разнообразные теории Солженицына, все объясняющие. Человек нуждался в том, чтобы оправдать свой опыт и свою сущность.
Читая воспоминания Кербеля о шарашках, нашел высказываемую многими (в частности, Румером) мысль о том, что это было все изначально задумано как способ мобилизации профессионалов. Как ни странно, именно Ягода написал, что в гражданских условиях военная техника не делается. Кроме того, люди, которых схватили, допрашивали, пытали и помиловали (не помиловали, а перевели в шарашку), – это люди, у которых возникает довольно специфическая форма стокгольмского синдрома: благодарность захватчикам, что их не добили. Это то, чем страдал, на мой взгляд, Достоевский. Достоевский вообще был первым человеком, который прошел через помилование и вследствие этого сделался яростным сторонником монархии, как ни странно.
Я только сейчас начитывал книгу Никольской «История одной вражды» и вообще весь комплекс документов, изданных «Академией», связанных с этим. Конечно, эволюция взглядов Достоевского к 1867 году, к моменту выхода «Дыма» и разрыва с Тургеневым, шла по линии стокогольмского синдрома: да, мы не Европа, мы лучше, потому что у нас вот так. А чего бы вы хотели? Как мог еще оправдывать свою судьбу, свою участь человек, на десять лет изъятый из литературы, ввергнутый сначала в мертвый дом, а потом в военную службу, в омскую степь. Кстати, символично, что в местах ссылки гениев – и в Омске, и в Воронеже – многое названо их именами. И разумеется, после этого вполне понятны высказывания Достоевского вроде того, что «каторга принесла ему большую пользу». Это чудовищно, но это стокгольмский синдром в чистом виде.
Естественно, это одна из форм взаимодействия, если угодно, арестованного авиаконструктора со своей биографией: мнение, что вот, дескать, меня специально арестовали, чтобы я лучше работал. Правда, это до некоторой степени опровергается замечанием Кербеля о том, что доминирующим состоянием в шарашке была депрессия; очень часто можно было застать этих людей в «свободное» время (например, во время выходных, когда они не работали) в койке, в рыдании. Некоторые в отчаянии бегали, за голову схватившись, пытались узнать, что с семьями. Некоторые, задавая вопрос «почему, почему?», выдумывали разнообразные теории. Некоторые с ужасом вспоминали свою прежнюю жизнь и не узнавали себя. То есть, иными словами, это состояние, может быть, и сопровождалось творческими прорывами, но почти все эти люди после выхода из шарашки прожили, кстати недолго. Румер здесь скорее исключение, а многие из них в 49-50 лет, или за 50, как Королев, довольно быстро сгорали. Это тоже одно из таких роковых последствий.
Этот роман – я надеюсь, вы скоро сами в этом убедитесь – не оправдывает, он просто пытается объяснить этот феномен. А в этом феномене ничего хорошего нет. Просто это так получилось, потому что этот Вавилон ничего другого не умеет, он направлен на решение сверхчеловеческих задач, а все человеческое ему как-то не очень удается, в частности, литература советская. Только внесоветская, антисоветская литература получалась . А вот литература как самое живое дело в Вавилоне не процветает.
Это с одной стороны Фауст в обработке Пастернака, с другой стороны – это доктор Фаустус в обработке Томаса Манна, у которого Фаустус – сифилитик и безумец, Адриан Леверкюн, но все-таки даже Цейтблом не отрицает величия его сочинений. Хотя это путь во тьму, но Манн и написал роман, чтобы… чтобы пусть не оправдать, но чтобы понять путь европейской цивилизации, на котором возник чудовищны зигзаг в виде фашизма. По крайней мере, попытка найти этот зигзаг и оправдать его фаустианством, – это у Томаса Манна присутствует. Оправдание Фауста – это ключевое событие мировой литературы, мировой истории, в общем. И дух познания, страсть к познанию, дух расширения и экспансии, расширение всего, – это именно Сахаров, один из шарашников, которые воспринимал экспансию как один из смыслов человеческой жизни.
У меня была на эту тему дискуссия с Рене Герра. Он утверждал тоже, что Советский Союз был интересен до тех пор, пока живы были недобитки царской России. Но это не так, потому что «комиссарские дети», создававшие культуру 60-70-х, не были недобитками царской России. И как раз русская традиция иссякала в тот момент. Советская противопоставила ей что-то.
«Советское» в 70-е годы оказалось потеснено, ведь кого вытеснили деревенщики? Горожан. Блистательное поколение шестидесятников, тех же «комиссарских детей», которым они не могли простить раскулачивание. Это был реванш, точно такой же, как и реванш 1937 года (многие называют его «русским реваншем», что, по-моему, совершенно безосновательно, но тем не менее). Это был реванш антикультурного абсолютно проекта, потому что они же не были противниками города, они были противниками культуры. Это не имело успеха в 10-е годы, и еще меньше имело успеха в 70-е.
Конечно, среди деревенщиков были огромные писатели, но они-то, строго говоря, не были деревенщиками, например, как абсолютный горожанин Распутин, начавший с абсолютно городской прозы типа «Рудольфио». Мне кажется, что и Шукшин не был деревенщиком никаким, и Астафьев им не был.
По материалам "Эхо Москвы" подготовил В. Лебедев
Рейтинг комментария: 2 1