ЛИТПОДВАЛ: PROFUMO DI DONNA

01-08-2014

 Начну ж как тот[1]: я родился в Москве...

Георгий Адамович

 

003Я вырос в окружении книг, которые, как мне казалось, держали на своих кожаных плечах чуть ли не четырехметровые, многопудовые потолки. Йегер, Шлоссер были еще впереди, моё незримое сплетение с историей началось с «Маленького историка», недорогого популярного издания для детей, что печатали в начале века (20-ого, олух!). Как хитроумный Одиссей, спрашивал я мысленно у болтуна-Вергилия, мог спасти Энея, уносившего в себе ген старения и вырождения, которым его потомки, словно дурной болезнью, заразят едва достигшее зрелости человечество? О, как мне хотелось иметь хоть малый шанс ему помешать! Хоть на час, хоть на день оказаться под Троей! Я бы его убедил.

 

Кто-нибудь наверняка сказал, что в раннем детстве фантазия куда важнее реальности. Фантазия – экстраполяция, создающая полную и удобную реальность. В этом отношении ребенок ничем не отличается от человечества в целом, что с глубочайшей древности неутомимо придумывает бесчисленные экстраполяции, с той или иной степенью элегантности создающие поразительно законченные и вполне удобоваримые космогониии.  Что в бедном далеком детстве, что в бодрой зрелости греческой античности, что в нынешнем старческом маразме, homo sapiens равно не умеет существовать без иллюзии обладания законченной картиной Вселенной. Мироздание, что футбол, в нем разбираются все (кроме меня, извини).

 

В детстве незнание так велико, так великолепно, что только ребенком и можешь восторженно угадать его восхитительную бесценность. Тогда еще совершенно невнятный мне французский делал неисчерпаемым источником удовольствия мою небольшую коллекцию bandes dessinées (по-русски это называлось «весёлые картинки»): простор для фантазии был столь бесконечен, что переведенные издания я просто не переваривал. Переводы были очень скучны и вызывали ощущение обмана: не могли непонятные мне реплики персонажей быть так плоски, так глупы, так нестерпимо нелепы. Нет, без неведения даже самое скромное счастье невозможно. Одни только рогатые мужья - уже легион (пардон, фаланга) его вечных должников.

 

Наверное, тогда же я начинал смутно догадываться, что дигрессии, это не только свобода автора, но и свобода читателя. А фабула – надуманная, вымученная, высосанная из пальца фабула - их общее и сварливое рабство. Сколько книг чудесно спаслось неожиданным бегством авторской мысли, свернувшей с разбитой колеи ради странного крюка по бездорожью. Сколько нечаянно вырвавшихся суждений о времени и жизни, нерассчитанных и даже нерасчетливых экскурсов в ненадуманное, анекдотичное или печальное, вымолило авторам невыносимых фабул прощение Муз[2].  А легендарные тридцать три сюжета истасканы, изорваны, измочалены, изодраны так, что оказались в ящике для старья, где сотни каналов таскают их как голодный шакал брошенный пиджак: съесть нельзя, бросить мешает голод.

 

Впрочем, это вовсе не приговор и ни в коем случае не осуждение (невзирая на не терпящее возражений предостережение, выпаленное впопыхах Пастернаком[3]). Человечество давно бы повесилось на осине, если б в громадном большинстве своем не обладало памятью аквариумной рыбки (неутомимо и с неугасающим любопытством «нарезающей круги» по периметру банки). Потому и бесконечные «римейки» не просто востребованы, но вновь и вновь оказываются оригинальным произведением для всякого нового поколениям[4]. И, может быть, не столь уж и важно, что «Profumo di donna» 74-ого года с Витторио Гассманом смотрится на фоне уныло-патриотического «Scent of a woman» 98-ого c Аль Пачино как бриллиант на фоне пепла.

 

Откуда восхитительный парадокс. Жанр, не бегущий бесконечного повторения, а, напротив, стремящийся к нему, вероятно, и есть единственный «вечный жанр»: жизнеописание, давшее жизнь агиографии, биографии и, не так давно, мемуарам (и это на удивление здраво). Как ни пытались Плутарх и его бездарные эпигоны довести эту игру в параллели до абсурда, жизнь изгибалась, упрямо уворачивалась от расставленных ловушек, неумолимо отклонялась от намеченной пунктирной линии. Спору нет, рамки этого жанра шире, чем ржавые (дачные?) крикетные воротца сюжета. На одном краю эпические гомеровские, толстовские романы (с множеством линий и историческими катаклизмами в роли симфонического оркестра). На другом, столь же драгоценном, краю, аксаковские (или толстовские же) камерные семейные хроники, в которых слышится то тонкий голос одинокой (менухинской) скрипки, то ласковые звуки цыганского перебора (мерси, Джанго).

 

Самое раннее детство, это мороженые яблоки между стекол двойной «зимней» оконной рамы, коричневые, мягкие, сочные, сладкие с чудной кислинкой. Но это еще воспоминания густативные… и визуальные, отрывочные, та самая зрительная память, которой так искренне гордился Толстой. А начинается детство вовсе не с образов, а с вопросов, которые задаются вкруговую, всякому «взрослому», согласному на них терпеливо ответить. Если мне в чем-либо особенно повезло, то именно в этом. Я давно уж не помню, что за вопросы крутились в моём детском сознании, но какое безмерное количество рассказов мне посчастливилось выслушать. Слушать казалось каким-то особенным счастьем, сообщавшим и тихо торжествующую радость бытия, и веселый покой окруженности, непоколебимой защищенности, само собой разумеющейся нужности и даже важности, смутно намекавшей на какую-то необъяснимую исключительность.

 

Маленький прямоугольник, образуемый Староконюшенным, Нащокинским, Гагаринским переулками и замыкаемый Пречистенским (для меня – Гоголевским) бульваром, образовывал Вселенную, в которой протекало моё безбоязненное бытие. Всё в нем было устроено для моего наивного благополучия: темный таинственный писательский дом напротив, со стены которого дворницкая щетка каждое утро стирала меловую надпись «Здесь жил Михаил Булгаков», и которая непременно вновь и вновь оказывалась на прежнем месте. Лучшего hommage Булгакову было и нарочно не придумать. Мене, текел, фарес.… Впрочем, тогда меня больше занимало соседство – в двухэтажном особняке слева – знаменитого циркового клоуна, которого я иногда видел выходящим из красивой белой машины с ярким стальным оленем на радиаторем[5].

Старый доходный дом, когда-то выигранный Гучковым в карты, а затем отыгранный шулерами-большевиками в гражданскую войну, смотрел черным ходом на Гоголевский, с его бесчисленными скамейками и столь  же бесчисленными шахматистами, их облюбовавшими. На одном краю Вселенной находился памятник – уже второй – печальному Гоголю и темные бронзовые львы с заёрзанными до золотого блеска спинами. На другой – вход в метро, в память Золотых Ворот выстроенный аркой, чудесно пахнувшая булочная на углу и выход на Остоженку (для меня и теперь – Метростроевскую) с ее промозгло-кафельным молочным магазином.

 

Вселенная дотягивалась и до Шереметевских палат, и до Пушкинского музея, и до Знаменского (какого Знаменского? Зачатьевского!) монастыря, и до дома-красавца (британского торгпредства?), но они в нее уже не умещались, не входили: Вселенная была полна и хороша, и в них не нуждалась.

 



1. Sulmo mini patria est. Примечание Овидия. (Овидий – известный римский иллюзионист и гипнотизёр; впал в немилость, был объявлен цыганом и выслан в Румынию, где и умер от саркоидоза. Справка МВД Галлии).

2. "Уничтожайте рукопись, но сохраняйте то, что вы начертали сбоку от скуки, от неуменья и как бы во сне. Эти второстепенные и мимовольные создания вашей фантазии не пропадут в мире, но тотчас рассядутся за теневые пюпитры, как третьи скрипки Мариинской оперы, и в благодарность своему творцу тут же заварят увертюру к "Леоноре" или к "Эгмонту". Примечание Мандельштама.

3. «Принадлежность к типу – конец человека, его осуждение». Примечание Пастернака.

4. « Только истерическим поросятам из нынешних модернистов простительно думать, что мир лет десять назад стал совершенно неузнаваем по сравнению со всей предыдущей мировой историей ». Примечание Бунина.

5. За ним, отделенный маленьким внутренним садиком, на углу Фурманова и Рылеева, стоял еще не изуродованный желтенький нащокинский дом с потертой мемориальной доской; а ниже, где Рылеева втекала в Гоголевский, таинственный своей давней, невеселой пустотой «дом Васи Сталина», ныне едва угадываемый под жирным слоем пудры «русского рококо». Примечание авт.

Комментарии

Добавить изображение