МОНОЛОГИ НА БОЛЬШОЙ ПУШКАРСКОЙ, 44
21-04-2002При подготовке “Монологов на Большой Пушкарской, 44” И.Д.Гликмана. я полагался на:
- Свою память.
- Беседы с Исааком Давыдовичем, записанные мною на магнитофон еще в 80-90-х в Ленинграде.
- Заметки, написанные Гликманом специально для “Лебедя”. Их читает мне по телефону его жена, Луиза Дмитриевна Резункова.
- Телефонные беседы с ним, фиксируемые мною на плёнку.
- Краткие выдержки из опубликованных И.Д.Гликманом работ.
Перетасовав все это, как колоду карт, я, при изложении устных “Монологов”, как и прежде (“Лебедь” №№ 265, 268), позволяю себе то там, то сям имровизировать. При этом главная моя забота – следование стилю Исаака Давыдовича.
Он ждёт от меня дальнейших, по его словам, “домашних заданий”.
Александр Избицер.
1. Космополит Шишмарев
(для альманаха “Лебедь”, май 2002).
[ШИШМАРЕВ Владимир Федорович (1875-1957) – российский филолог, академик АН СССР (1946). Исследовал историю французской поэтики и поэзии (позднее средневековье, Воэрожление), старофранцузский эпос. Труды по исторической морфологии, истории французского языка. Ленинская премия (1957)]
“Во время войны, живя в Ташкенте (а там же жил тогда и Шишмарев Владимир Федорович), я написал статью под названием “Космополит Шишмарев”, приурочив ее ко дню рождения Владимира Федоровича. В то время термин “космополит” пользовался большим уважением. Возникали сравнения с великими французскими энциклопедистами – Дидро, Руссо, Вольтером. Владимир Федорович рассказывал мне с большой любовью о замечательном ученом, академике Александре Николаевиче Веселовском[4(16).2.1838, Москва, - 10(23).10.1906, Петербург], учеником коего он был.
Позднее, во время кампании по борьбе с космополитизмом Веселовский был признан “космополитом номер один” и изруган самым бесстыдным образом.
Жданову, к-рый был в то время хозяином города Ленинграда, донесли, что учеником зловредного Веселовского был Шишмарев. И мне чуть ли не со слезами на глазах Владимир Федорович рассказывал, как его вызвал Жданов и велел написать ругательную статью о Веселовском. Он пришел в ужас от этого предложения, но собрал все свое мужество и отказался выполнить предложение Жданова со словами – “Делайте со мной, что хотите, но я против своего учителя писать не стану”.
К счастью для Шишмарева, его пощадили и не подвергли репрессиям.
Семья Шишмаревых была замечательной. Владимир Федорович был первоклассным филологом-романистом, но не только: он был музыкантом. И в начале гражданской войны, в эвакуации, он играл в оперном оркестре на скрипке. Его жена, Анна Михайловна, была профессиональной камерной певицей, она училась в Париже у знаменитой Полины Виардо. Анна Михайловна написала воспоминания о ней, а после ее кончины дочь Шишмаревых, художница Татьяна Владимировна, передала мне эти воспоминания. Я опубликовал этот материал в консерваторской газете “Музыкальные кадры”.
2. Из Предисловия к книге “Письма к другу” (1993)
(О премьере Пятой симфонии Д.Д.Шостаковича в Большом зале Ленинградской филармонии 21-го ноября 1937-го года).
“Дирижировал Евгений Мравинский, начавший с этого незабываемого вечера свое восхождение на дирижерский Олимп… На концерте присутствовал академик Владимир Федорович Шишмарев… Не любя громких слов и эпитетов, Владимир Федорович сказал мне, что подобное волнение, испытанное публикой, подобный триумф композитора он наблюдал лишь один раз в жизни: на Шестой симфонии Чайковского под управлением гениального автора незадолго до его смерти.
Такое сравнение в устах В.Ф.Шишмарева, отличавшегося холодной объективностью суждений и оценок, привело меня в восторг, но я, конечно, верил, что Шостаковичу, в отличие от его великого коллеги, предстоит еще долгая-долгая жизнь”.
3.
- Помню замечательные лекции Владимира Федоровича в университете, когда я учился. Он читал по-французски. Мы к нему иногда маленькой группой приходили домой. Он жил рядом с университетом, на Васильевском острове.
Я могу много вспоминать и о Шишмареве в Ташкенте, но это зачастую – бытовые сцены. Как, например, он приносил нам кашу, еду добавочную*… Он меня очень любил. Я преподавал по его рекомендации в Ташкентском университете на филологическом факультете. Я был там профессором. Якобы. Дело не в звании, но я там преподавал. Шишмарев был главой всей группы академиков в Ташкенте.
* Исаак Давыдович жил в Ташкенте со своей первой женой, Татьяной Ивановной, скончавшейся там от сыпного тифа 4 апреля 1943-го года.
4. Секрет старых рестораторов.
(Устный рассказ. Ленинград, 80-е).
“Как-то Владимир Федорович он со своими приятелями зашел в ресторан, чтобы отпразновать какое-то событие. Но кошельки у молодых людей были тощи, в чем они и признались мэтрдотелю. Тот сказал – “Не тревожьтесь, чувствуйте себя вольно и не думайте о деньгах!”.
Когда ужин был подан, все пришли в необыкновенное, с трудом скрываемое замешательство – стол ломился от яств. Но ресторатор утихомирил их снова: “Наслаждайтесь трапезой – все будет comme il faut!”
И действительно – в конце концов счет оказался скромным до невероятности. Хозяин заметил в глазах молодых людей вопросительные знаки и объяснился:
“Если бы я сервировал стол на сумму, назначенную вами, вы бы всё съели и остались голодными. А так - видите, сколько еды осталось нетронутой? Это означает, что в известной мере вы насытились глазами!”
Вот такие были повадки у рестораторов Петербурга…
* * *
Покаяние в кавычках и без.
1. Из бесед. 80-е годы.
“…В сегодняшней “Литературной газете” - интервью с Тенгизом Абуладзе. Он говорит, что действие “Покаяния” разворачивается не в Грузии. И что будто бы этот фильм не о Берии, а “о тиранах вообще”. Но снял-то он Тифлис! Но персонажи изъясняются по-грузински! “Зачем скрывать? Зачем лукавить?” К тому же, он превосходно знает, что зритель хлынул на фильм в таком изобилии не на Нерона поглядеть. Что ему, зрителю, Гекуба?
Абуладзе напомнил мне одного писателя, о котором шутили, что он начал свою повесть так:
“Мы сидели в Севастополе на берегу N-ского моря”.
… Фильм-то сделан превосходно, с великолепными актерами – один лучше другого! И если что-то мне и показалось в нем относительно слабым, то это эпизоды, наподобие того, где художника приходят арестовывать рыцари в доспехах. Средневековых рацарей я не боюсь. А коли вошли бы палачи из НКВД, буднично, в своих одеждах, мне сделалось бы страшно по-настоящему.
Но в общем и целом фильм – выше всяких похвал. Он вернул понятию “покаяние” подлинное значение. Ведь покаяние, исповедь, занимает особое, священное место в религии! Это – трагическая тема. А сталинские опричники похтили идею Покаяния у церкви и поглумились над ней. И сам фильм Тенгиза Абуладзе стал Покаянием. Без кавычек.
2. О том, как я каялся.
(Для альманаха “Лебедь”, май 2002).
“Подлая, разнузданная кампания против так называемых “космополитов” охватила деятелей культуры, искусства и науки. Одним из яростных и беспощадных борцов против космополитизма был академик Орбели, по-моему, директор “Эрмитажа”. Его неистовые речи наводили ужас на честных людей.
В числе организаторов этой кампании был первый секретарь Союза писателей Александр Фадеев. Он взял на вооружение шутку М.Е.Салтыкова-Щедрина о А.Н.Веселовском, который считался основоположником космополитизма. Таким образом, Веселовский стал главной жертвой этой кампании....”
- Уберегите, Саша, пожалуйста, “Лебедя” от мысли, что Салтыков-Щедрин был борцом с космополитизмом! Ни в коем случае! Обещаете? Не то быть беде… А негативный оттенок к его шутке – это Фадеев присобачил. Во времена Салтыкова-Щедрина “космополит” было почетным званием! У Веселовского была такая теория о родстве, общности языков и культур различных стран и веков. Он создал панораму мировой литературы в сравнениях. Александр Николаевич много переводил и, кстати, если не ошибаюсь, первым сделал перевод “Декамерона” Боккаччо. И Салтыков-Щедрин как-то пошутил, сказав, что будь воля Веселовского, популярный стишок прозвучал бы у него в такой редакции:
В Гвадалквивире
Луизон, милая, продолжай!
“… Не осталась в стороне и Ленинградская консерватория. Действие разворачивалось в Малом зале. Некоторые педагоги, которых эта кампания не коснулась, приходили в Малый зал, чтобы развлечься, слушая покаянные речи так называемых космополитов. Среди таких любителей развлечений был популярный педагог по фортепьяно профессор Савшинский. Кажется, Самарий Ильич. Он, например, остался крайне недоволен моей покаянной речью. Он знал меня, как хорошего оратора, а тут я произнес серую, тусклую, никудышную речь и Савшинский не постыдился сказать мне об этом. На что я ему ответил – “Самарий Ильич, если бы Вы жили в древнем Риме, Вы бы приходили в Колизей, чтобы посмотреть, как льется кровь гладиаторов. Здесь же, в Малом зале, тоже льется кровь. Но кровь невидимая!”. Он не понимал, что я был вынужден подняться на сцену и, давясь от отвращения, каяться. Кстати сказать, мой близкий друг дирижер Николай Семенович Рабинович кипел от негодования и даже собирался выйти на сцену и защитить меня, но я его отговорил от этого смелого поступка.
Я каялся по предложению ректора консерватории Павла Алексеевича Серебрякова. Серебряков был со мной на “ты”. Он был старше меня на несколько лет. Он разыскал меня и сообщил, что я уже внесен в список зловредных космополитов. Он сказал: “Я советую тебе выступить с покаянной речью и это избавит тебя от очень больших неприятностей… Один из ораторов на большом собрании в Доме Искусств назвал тебя “неполноценным космополитом”, желая тебя хоть как-то защитить. Спасибо ему! Раз ты – неполноценный космополит, я имею возможность тебя не увольнять, а только перевести на пол- оклада”.
В эти страшные дни поступок Серебрякова можно назвать великодушным.
Перед тем, как говорить, я очень волновался, стыдился своей предстоящей роли. Я говорил очень невнятно, путанно и сообщил, что в своей рецензентской деятельности я преклонялся перед западными композиторами – Верди, Гуно, Массне, Пуччини – и презирал русских классиков. И в этом была моя большая вина…”
Из статьи И.Гликмана о “Фальстафе” Д.Верди (1946)
“… Над “Фальстафом” реет неукротимый дух “Севильского цырюльника” Дж.Россини … Вся опера залита светом. Она бурлит весельем и радостью, она полна безудержной динамики. Её интонации предельно выразительны, гибки и лукавы, её ритмы задорно-танцевальны и прихотливы… Буффонные, лирические и драматические эпизоды слиты в единое целое, для которого найдены классические пропорции…”
“… И в этом была моя большая вина. После моей жалкой речи выступил инквизитор из партийного лагеря и признал мою речь неудовлетворительной и, главным образом, неискренней. Устроители отвратительной кампании практиковали такой метод – чтобы после каждой покаянной речи она признавалась негодной. В результате всего, как и говорил Павел Алексеевич Серебряков, я не лишился куска хлеба. Меня перевели на пол-оклада”.
Между прочим, хоть мне и было там, на сцене, худо, но – Бог миловал. А замечательный ученый Михайло Семенович Друскин, в те же дни, на собрании в Доме Союза композиторов не выдержал пытки. Оратор, говоривший до него, сравнил Михайлу Семеновича с фашистами. Причем, фашистам отдавалось предпочтение. И Друскин, вообразив со всей отчетливостью, ЧТО могло последовать за этим обвинением, упал во время своей речи в обморок.
3. Мичуринская дуля.
(На основе магнитофонной записи. Ленинград, 80-е).
“Я хорошо помню украинского композитора и славного человека Германа Жуковского. Он бывал у нас дома в гостях…
Но он провинился в том, что оставался в Киеве во время оккупации. И, хотя меч Домокла висел над его повинной головушкой, но после войны он преподавал в Киевской консерватории, а его опера “От всего сердца” была даже поставлена в Большом теате в Москве и ... разгромлена по всем стандартам. В этой залитой кровью газетенке “Правда” уже были специалисты-погромщики и по оперной части, и по балетной. Не говоря уже о политической. И, таким образом, над оперой Жуковского, перефразируя любимую Пушкиным поговорку, “гром грянул из тучи, а не из навозной кучи”. То есть, сверху.
И велено было немедленно обсудить эту оперу, предать ее проклятию, не забыть, что надо и автора попотчевать шпицрутенами, и, как говорил фонвизинский Бригадир, “ребра два выхватить из него”. (Я сыплю много литературы – выбросьте её к чорту!)
… Педагогов созвали колоколом, ударили в набат, сняли с лекций. Все собрались, встревоженные, в конференц-зале консерватории, на втором этаже. Это было, кажется, в послеполуденный час, “апрэ-миди”.
И было объявлено, что сегодня нужно обсудить порочную оперу Жуковского. Обсудить со всей строгостью, но очень объективно, по-партийному.
Ни один из присутствующих не был на спектакле в Большом и не знал из этой оперы ни одной ноты. Но инквизиторы из “Правды” всё разъяснили. И не было нужды слушать эту оперу. Можно было испить из этого источника отравленного и облевать автора, устроить огромный “блёв”, как говорил Иван Иваныч Соллертинский. (Так любил говорить иногда на французский манер jeune homme Soler – “bleuv”!).
Из президиума смотрели на зал – кто бы первый сказал об этой опере да с толком, с чувством, с расстановкой?
И почему-то всем показалось, что это лучше всех сделает замечательный музыкант, эрудит, любимец Бориса Владимировича Асафьева, прелестный да расчудесный Анатолий Никодимович Дмитриев. Я посмотрел случайно на него, на Анатолия Никодимыча, которого я любил: он как-то в нерешительности пожал плечами. Но с другой стороны, его охватила жажда сказать – он иногда жаждал этой славы ораторской. Он всегда говорил без запинки, с интересом. Иногда присаживался к роялю и сопровождал свою речь фрагментами из каких-нибудь сочинений. Делал он это превосходно. Я имею в виду – играл превосходно. Наизусть.
И тут он решил, что ему ничего не стоит поговорить и об опере, порочность каковой – налицо. Вообще-то, Анатолий Никодимыч осуждал что-либо крайне редко, потому что, подобно Стасову, (как заметил однажды о Стасове Чехов), он боялся бранить даже плохую погоду в Петербурге.
Однако Анатолий Никодимыч уже успел прочесть сегодняшнюю газету “Правда”. А он всегда свято верил в каждое слово этого Евангелия, молился на каждый звук, изданный каким-нибудь вождем… Потому что, надо Вам заметить, Анатолий Никодимыч был примерным партийцем. Его пример – другим наука! Он очень был очень примерен. Очень дисциплинирован.
И он вышел на небольшую эстраду. На ней стоял рояль. Анатолий Никодимович немножко оперсЯ на этот инструмент, который был его второй натурой… Быть может, чтобы набраться вдохновения...
И он отхлестал оперу Жуковского по всем преданьям старины.
Все удивлялись его эрудиции, его знанию оперы, из которой он не слышал ни единой ноты! В этом же было величие этого оратора!
Анатолий Никодимович ценил метафору. Он понимал толк в метафорической речи. И иногда у него были метафоры очень удачные. На этот раз ему пришло в голову сравнить оперу Жуковского с мичуринской дулей. (“Дуля” по-украински, кажется, означает “груша”). То-есть, с каким-то фруктом-уродом, который сочинил Мичурин. Который, вернее, создал Мичурин.
Это, вероятно, было яблоко, перемешанное с грушей – словом, какой-то гибридец, который получил некогда большое распространение. Но потом эта мичуринская дуля не привилась – ее не оценил по достоинству советский народ, она как-то была забыта и о ней уже можно было, как полагал Анатолий Никодимыч, поговорить с насмешкой.
Что он и сделал. Мол, замахнулся автор на создание опуса-богатыря, а родил не мышонка, не лягушку, а неведому зверюшку – мичуринскую дулю! Он очень выразительно – у него ведь была великолепная дикция! – произнес эти слова несколько раз: “мичуринская дуля!” и победоносно взглянул на зал, наслаждаясь эффектом. Кто-то хихикал, кто-то громко смеялся. (Я хихикал в платок носовой – чтобы меня не заподозрили в неуважении к обсуждаемому предмету).
Речь его была щедро покрыта зрительским аплодисмантом. И все бы сошло.
Но тут слово взял дирижер Борис Исаакович Ратнер, который испытывал большую неприязнь к Анатолию Никодимычу – тот как-то не оценил его работу в Оперной студии…
И Борис Исаакович встал – худой, измождненный немного, но пламенный…
Он был пламенный, в нем всегда пылал какой-то огонь. Вообще, во всей семье Ратнеров не угасал пламенек. И виолончелист Ратнер, который держал в страхе всю виолончельную группу Мариинского театра, был тоже пламенный, и еще один Ратнер. Это была семья дружная и охваченная единым порывом – бороться за Истину! И Борис Исаакович решил за эту Истину побороться с присущей ему отвагой.
Он сказал, что выслушал с большим интересом речь Анатолия Никодимовича. Но он безмерно удивляется тому, что Анатолий Никодимыч, по всей вероятности, забыл, что не кто-нибудь, но сам Cталин… - нет, не “Сталин”, Боже, избавь! – сам товарищ Сталин высоко оценил все работы Мичурина и причислил его к великим ученым, что Иван Владимирович был одним из самых почитаемых ученых, наряду с самим Павловым.
И Вы, Анатолий Никодимыч, надругались над Мичуриным, сравнив его нетленный фрукт с какой-то жалкой оперой?! Что же Вы думаете, что Иосиф Виссарионович не знал об этом фрукте? Однако он не счел нужным поднять на смех дулю! А вот Вы, товарищ Дмитриев, посмеялись над этим фруктом великого ученого!! Корифея науки!!! Любимца отца народов, гениального нашего вождя и учителя, товарища Иосифа Виссарионовича Сталина!!!!!”
… После этого маленького монолога в зале воцарилась гробовая тишина. Всем страшно было глядеть на Анатолия Никодимыча, который подвергся, по существу, казни, публичной казни за то, что он посмел бросить перчатку величайшему из великих.
Наступил момент, о котором нельзя рассказать. Это нужно было видеть. Анатолий Никодимович корчился в какой-то судороге. Бедный! Он не находил себе места на своем стуле – казалось, что гвозди были воткнуты в его сидение.
И он вторично вышел на эстраду…
Он сказал, что признает неудачу этой метафоры. Он понял это отчетливо после речи Бориса Исааковича.
А я, по недомыслию, сравнивал ничтожную, скверную, порочную оперу Жуковского с грандиозной Дулей, которая была одобрена великим (et cetera, et cetera), самим товарищем Иосифом Виссарионовичем СТАЛИНЫМ!!! ”. (Эта покаянная речь звучала очень страстно). Здесь моя ошибка! Как же я мог забыть о том, что здесь всем нам так хорошо подсказал товарищ Ратнер!? Дорогой Борис Исаакович, я Вам так благодарен! А ведь я, ничтожный, и сам часто ем с женой это чудо из чудес – Мичуринскую Дулю! При том – с преогромным аппетитом! Правда ведь?
Жена его, сидевшая здесь же, энергично кивала головой…
Кажется, в резолюции Анатолий Никодимыч был осужден, но не был отнесен к стану врагов, благодаря своему покаянию.