Независимый бостонский альманах

Голоса из прошлого Свидетели 17-го года

01-01-1999

Комитет "Книги для России" недавно получил для передачи в Москву ценный дар: текст интервью, проведенных в шестидесятых годах с проживавшими на Западе свидетелями, а в некоторых случаях и участниками Февральской революции и Октябрьского переворота. Интервью были проведены в подавляющем большинстве покойным историком А. Н. Малышевым в качестве подготовительного материала для серии передач радиостанции "Свобода", приуроченных к пятидесятилетию русской революции. Приводимые ниже выдержки из интервью используются с разрешения дирекции радиостанций RL/RFE.
До нашего комитета дошли, к сожалению, не все воспоминания. Их было первоначально 77. Но и те 50, которые мы получили, благодаря сохранившей их И. Малышевой, представляют собой исключительно ценный материал. В нем воскресают живые картины и непосредственные ощущения людей, переживших события более чем восьмидесятилетней давности, и то, что оценка событий подчас окрашена личными политическими убеждениями, само по себе представляет интерес для истории.
Возьмем обстановку, предшествовавшую Февральской революции, как ее обрисовал скончавшийся в Америке профессор Николай Сергеевич Арсеньев. До революции он был приват-доцентом Московского университета, а во время Первой мировой войны служил в Красном Кресте. "Видите, — говорил он, — вся более или менее сознательная Россия была поражена ужасом русского отступления в 19l5 году; говорили о вещах, которые соответствовали истине: неподготовленность нашего военного министерства, недостаточное количество снарядов, недостаточное количество всякого оружия... Потом, когда все это было преодолено и Россия начала в l916 году побеждать, то настроение успокоилось... Но было одно явление, которое считалось внутренней раной, — именно Распутин при Дворе, где он толковался на разные лады".
Личным впечатлением о Распутине поделился в Париже художник Юрий Павлович Анненков: "Да, Распутина я видел. Я даже обедал с ним однажды у одного из друзей моего отца... Вульгарная примитивная личность этого сибиряка, которому удалось проникнуть в императорскую семью, была нескрываема. Его средневековый успех не доказывал ничего другого, кроме интеллектуального упадничества Двора, придворных и аристократии".
Профессор Арсеньев дал иной анализ, который можно суммировать следующим образом: хитрый и двуликий Распутин, игравший при дворе роль старца из народа и обладавший гипнотической силой, привлек к себе царицу не только тем, что мог останавливать кровь у наследника. Главное, он отвечал стремлению императрицы войти в духовный контакт с русским народом, через голову русской аристократической среды. Царь, как выразился Арсеньев, тоже был "романтиком, увлекаемым мыслью, что народ носит в себе великую духовную силу, и мечтал о патриархальной монархии, которая позволила бы идти к прогрессу в общении с народом, минуя как аристократию, так и потерявшие веру круги левой интеллигенции". Арсеньев заключает, что пагубное влияние Распутина было преувеличено. Отстранить Распутина от двора царю не удалось, этому воспрепятствовала императрица, но отнюдь не все кандидаты "старца" получали служебные назначения. В Ставку он тоже не был допущен, и слухи о том, что Распутин был немецким агентом, при расследовании Временным правительством не подтвердились.
Трагедией для России, по мнению профессора Арсеньева, было то обстоятельство, что после побед генерала Брусилова на фронте царь не вернулся в Петроград из Ставки: "Вместо этого, царица, оставшаяся в Петербурге, хотя и не была объявлена регентом Империи, фактически была таковым. Она принимала министров, она входила в дела управления, и по ее настоянию неугодные ей министры увольняются в учащающемся темпе под влиянием Распутина... И вот эти последние полгода — время фактического регентства императрицы — вот в это время и подготовлялась революция".
Вспоминая события тех лет, профессор Арсеньев остановился на двух предреволюционных "выстрелах". Первый — это речь в Думе лидера конституционно-демократической партии П. Н. Милюкова, "Глупость или измена", в которой он прочел цитату из немецкой газеты, обвинявшую царицу в измене. "Мы знаем задним числом, — тогда мы этого не знали, — что Бурцев написал Милюкову: "Откуда Вы такие факты взяли? Ведь это неправда! И Вы знаете, что это неправда". На это Милюков ответил: "Да, я взял это из "Нейе Фрайе Прессе". Я знаю, что это неправда. Но я решил это использовать. Я не xoчу, чтобы социалисты — наши социалисты — успели использовать для себя это". Таким образом он сознательно говорил неправду. Вот это был страшный удар, потому что этим безнаказанно обвиняется царица, значит и ее муж, — в измене государству. Второй удар — выстрел революционного характера — убийство Распутина. Величайшее безумие. Самое ужасное, что в нем участвовали два члена царской семьи: великий князь Дмитрий Павлович и князь Феликс Юсупов, женившийся на княжне Ирине Михайловне, дочери великого князя Михаила Александровича и Ксении Александровны, сестры Государя. Что значило участие двух членов царской семьи в этом заговоре? Оно подтверждало разные предположения, гипотезы и клеветнические рассказы, что Распутин ведет себя безнравственно в среде самой царской семьи и что честь царя, как мужа, оскорблена. В этом ни единого слова правды нет! Но... это был второй, невольный сигнал к революции".
"Я думаю, что это была большая глупость с точки зрения людей, которые хотели предотвратить революцию", — сказал в интервью поэт Георгий Адамович, запомнивший, как весь Петербург был ошеломлен: "Звонили друг другу, переходили друг от друга с какими-то новостями. И сразу же знали, что убили его Юсупов, Пуришкевич — крайний монархист — и великий князь Дмитрий Павлович... Юсупов только смертельно ранил Распутина. Распутин бежал по саду Юсупова и кричал: "Все ей скажу, все ей скажу". Пуришкевич его добил. Но Пуришкевич, очевидно, был наивный, потому что он позвал городового и сказал: "Вот теперь Россия спасена, только никому не говори". Конечно, городовой сразу же побежал в полицейский участок и донес... Юсупов и великий князь думали, что императрица сойдет с ума, а государь станет тогда обыкновенным конституционным монархом и все будет хорошо. Между тем императрица с ума не сошла, государь конституционным монархом не стал, но это было такое потрясение общественного организма, что это только ускорило революцию".
Как была встречена весть об отречении от престола в кругу близких Адамовичу литераторов?
"Насколько помню, весть была встречена с восторгом, радостью, с увлечением. Может быть, тут сказалось, что в сущности в России ведь сто лет ждали революцию, со времен декабристов. В русской литературе всегда были какие-то намеки на то, что революция должна произойти и что это будет России на пользу... Помню, что Ахматова ходила к Государственной Думе и с восторгом рассказывала о народном таком подъеме..."
Иначе запомнилось это событие Василию Васильевичу Орехову, впоследствии жившему в Брюсселе, где он был редактором журнала "Часовой". Будучи офицером железнодорожных войск, он прибыл 23 февраля 1917 г. в Петербург с небольшой командой техников для осмотра строящегося бронепоезда: "Я видел беспорядки, и общее настроение было, что это примерно так, как в 1905 году, что все это кончится полицейскими мерами и вскоре создастся новое правительство, которое возьмет власть в свои руки, и все будет исчерпано. Никто абсолютно не предполагал, что образуется Совет рабочих и солдатских депутатов, что это настроение перекинется на фронт и т. д. Когда я вернулся на фронт, там абсолютно ничего не знали, и только 5 марта войскам объявили о манифесте Государя. Причем войска были потрясены... все-таки царь был для русского народа историческим символом. Правда, что-то перевернулось в полном смысле слова, история России перевернулась".
У многих навернулись слезы. И царило, по словам Орехова, недоумение: отречение царя можно было объяснить неудачами внутренней политики, но отречение великого князя Михаила Александровича понять было трудно. Впоследствии, уже будучи в эмиграции, Орехов обсуждал этот вопрос с мopгaнатической супругой великого князя, княгиней Барсовой: "Она мне рассказывала, в каком положении находился ее муж. Когда прибыла к нему депутация Временного комитета Государственной Думы, он колебался. Ведь только один Милюков, который потом сделался лидером республиканцев, умолял великого князя не отрекаться. Он говорил, это подлинные его слова: "Ваше Высочество, без Вас мы не переживем это бурное время". Но все абсолютно, вплоть до монархистов-октябристов, настаивали на отречении, т. е. вернее, на передаче власти Временному правительству до Учредительного собрания. И вот Барсова говорила, что муж ходил, как раненый лев, из комнаты в комнату и подходил к окну Английской набережной и говорил, что если бы здесь стояла хотя бы одна дисциплинированная рота, я бы знал, как поступить. Но перед окнами ходила уже толпа с красными бантами, и, конечно, он вынужден был сдаться".
Сыну будущего главы Временного правительства Олегу Александровичу Керенскому было тогда 12 лет: "Первые дни революции я помню, конечно, очень ярко, потому что отец мой исчез из дому, так как он был, кажется, пять дней подряд без сна в Таврическом дворце... Конечно, я принадлежал семье, которая в то время считалась революционной, так что все наши знакомые были в восторге, но и на улицах была радость, несомненно, радость. Люди поздравляли друг друга... Боев не было. Была очень маленькая перестрелка, потому что первое время часть полиции все-таки что-то отстаивала, потом ловили городовых... Затем, значит, папа стал министром (юстиции), и весь центр знакомств и событий перешел в министерство, где люди сидели часами в разных приемных у папы, и всевозможные другие участники революции вбегали и выбегали, и знакомые ждали, чтобы поговорить или поздравить. Я постоянно там бывал. Это вообще была какая-то сумасшедшая жизнь... Все были страшно заняты. 24 часа в день шла эта штука..."
Профессор Арсеньев вспоминает, что и он поначалу сочувствовал переменам. Но продолжалось это недолго: "Когда мы узнали, что Михаил Александрович отказался от престола, что будет Учредительное собрание и что не имевшая ни силы, ни авторитета группа стала во главе, тогда мы почувствовали, что летим в пропасть. Самое ужасное было то, что с самого начала Временное правительство было правительство, не имевшее ни силы, ни мужества власти. Оно допустило рядом с собой с самого начала не представителей народа, а самозванных так называемых рабочих, солдатских и крестьянских депутатов и начало делить власть с ними, которые никогда рабочими, солдатами, крестьянами не были, а были просто революционные деятели самого низшего пошиба в стиле Сталина и позднейшей компании. Временное правительство сразу же капитулировало, а Гyчков, который свергал императора (он его ненавидел), — один из главных деятелей переворота, во имя будто бы защиты русской армии и русского флота! — подписывает акт разложения их и этим наносит смертельный удар всей своей собственной биографии. Он скрепил своим именем тот приказ № l, который разложил русскую армию. Он мог бы умереть и не подписать, но он подписал — и не умер! Этим он себя морально убил".
К тому моменту Ленин, как и ряд других революционных деятелей, находился в Женеве. Ранее, после революции 1905 года, туда прибыл молодой журналист, член "Бунда", Давид Натанович Шуб. Он устроился работать в "Искре", а в свободное время ходил на лекции вождей разных партий и течений; слушал Плеханова, Мартова, Ленина, Луначарского. В 65-м году в Нью-Йорке Шуб вспоминал, что самым популярным лектором социалистов-революционеров тогда был В. М. Чернов, а лучшим оратором из анархистов — грузин Оргиани. Что касается Ленина, то Шуб охарактеризовал его выступления следующим образом: "Ленин не был оратором в обычном смысле слова. Он был больше лектором. Он свои мысли как бы вбивал в головы слушателей... Последняя лекция Ленина, которую я посетил, была в тот вечер, когда я должен был из Женевы уехать в Россию... Я не помню уже темы той лекции, но один эпизод навсегда врезался в мою память: в дебатах после лекции один из присутствующих сказал Ленину: "Вы говорите так и так, но Плеханов показывает, что это неверно". Серые глаза Ленина зажглись каким-то странным огоньком, который можно видеть у кошки, когда она прицеливается, чтобы схватить птичку для того, чтобы ее раздавить. И он сердитым голосом сказал: "Кто такой Плеханов? Политический авантюрист, не более". На меня эта сцена произвела страшное впечатление. До тех пор я думал, что Ленин только отчаяннейший фанатик. Теперь же я перед собой увидел опасного демагога, который готов выдумать о его противнике, будь он даже членом его собственной партии, самый худший навет".
В ту же пору в Женеве побывал Марк Львович Слоним — впоследствии он приобрел на Западе известность как литературовед и историк. Еще будучи гимназистом, Слоним сблизился с социалистами-революционерами и приехал в Женеву, чтобы повидать находившихся там эсерoв. "Я принадлежал к тому крылу эсерoв, которые назывались оборонцами. Центр оборонцев был в Париже. В него входили Слетов, Аргунов, Авксентьев, Бунаков-Фондаминский, Лебедев. Они издавали воззвания и периодическую литературу, в том числе газету "Призыв". Большинство оборонцев пошло во французскую армию. Некоторые из них, как, например, Слетов и Крестовский погибли... Мы считали, что угрожает опасность не самодержавию, а России, и что мы обязаны защищать родину. Мне шел 2l год, и приближался призывной возраст. Я решил вернуться на родину, не считаясь с препятствиями".
Слониму удалось пробраться из Италии в Грецию, оттуда в Болгарию и Югославию и, наконец, через Румынию в Россию. В армию Слоним так и не попал, зато он оказался свидетелем февральских событий и одним из организаторов Петроградского комитета партии эсеров, а впоследствии и депутатом Учредительного собрания.
Сразу после Февральской революции и объявленной Временным правительством амнистии из Сибири начали возвращаться политические ссыльные, а из заграницы — эмигранты. О возвращении в Россию Ленина узнаем подробности из интервью со шведским социалистом Отто Гримлундом: "Правительства Франции и Англии выдали визы всем-всем, кроме группы, представителями которой были Ленин и его сторонники. Они были объявлены нежелательными лицами для проезда через Францию и Англию. Они оставались в Швейцарии, не имея возможности принять непocpeдcтвенное участие в революционном движении... Наконец, группа Ленина через некоторых депутатов швейцарского парламента установила желанную связь с швейцарским правительством и через посредничество последнего — с немецким послом в Швейцарии. Постепенно, после длительных переговоров, удалось добиться возможности для ленинской группы выехать через враждебную Германию".
Гримлунд, бывший тогда активным членом движения левых социалистов, встречал группу Ленина, в которой было человек сорок, в Треллеборге, конечном пункте паромной линии между Швецией и Германией через Балтийское море. Вид приехавших его ошеломил: "Это были люди, жившие много лет в изгнании и привезшие теперь с собой в железнодорожных вагонах все барахло, накопленное в течение всех этих лет. И кроме того, для проезда через Германию, где они ехали в так называемых жестких вагонах четвертого класса с простыми деревянными сиденьями, им пришлось ведь прихватить что-то, на чем можно было лежать. Вот эти люди выходили теперь с громадными тюками, матрацами, одеялами, подушками и со всеми своими пожитками, завязанными в мешковину или оберточную бумагу... Мы отправились в Мальме, а там я по телефону заказал ужин для всех в самом шикарном отеле города — "Савойе". Наверно, это впервые за всю свою историю "Савой" принял такое странное сборище людей: они до того были подозрительны, что категорически отказались оставить свой багаж в зарезервированных вагонах. Вместо этого, они все потащили с собой, сдав на время ужина свой багаж в гардероб".
После ужина в ту ночь, по дороге из Мальме в Стокгольм, Гримлунд ехал в одном купе с Лениным, Зиновьевым и Радеком. Ленин во что бы то ни стало хотел, чтобы на следующий день было сделано заявление, в котором бы подчеркивалось, что ни он, ни его группа не имели прямых переговоров с немцами, а вели их через нейтральную Швейцарию. "Для него, — вспоминал Гримлунд, — было важно получить такой документ от нейтральной стороны, чтобы избежать обвинений по возвращении домой: "Ты предатель, ты братался с противником, с немцами, и мы не можем верить тебе и твоим речам".
Чтобы пресечь подобные обвинения, шведская группа левых социалистов на следующий день выпустила такого рода заявление.
Но вот любопытную деталь сообщил в Нью-Йорке историк Юрий Петрович Денике. В молодости он сocтоял недолгое время активным участником большевистской подпольной организации в Казани. Там он сблизился с большевиком Виктором Тихомирновым, сыном богатого купца. Свою полученную от отца долю наследства он отдал на партийные дела: финансировaл первую "Правду", которая начала выходить в 1912 году, и ездил к Ленину в Швейцарию, где передал ему сто тысяч рублей. В первые годы после революции о Тихомирнове упоминали в советской литературе, а потом перестали, поддерживая легендарную версию, что "Правда" издавалась на средства рабочих. Незадолго до революции Тихомирнов уехал в Финляндию, став там, как выразился Денике, "своего рода агентом Ленина". В 17-м году он вернулся в Россию и встретился в Казани с Денике: "В одном очень откровенном разговоре он тогда признался, что большевики получили немецкие деньги. Правда, он говорил, что это не от правительства, а от немецкой социал-демократической партии большинства. Возможно, он этому верил. Потому что деньги шли через такие каналы, чтобы получавшие не знали, что они идут из правительственных сфер".
Ленин вернулся в Петроград 16 апреля по новому стилю. Находившийся в самой гуще событий тех дней профессор государственного права Марк Веньяминович Вишняк, впоследствии один из редакторов журнала "Современные записки", поделился следующими воспоминаниями: "Ленин появился в России, но на политической арене он играл скромную роль. Его не признали его собственные ученики и единомышленники, за исключением Сталина и ему подобных... И когда он выступил в Таврическом дворце на собрании социалистов, представителей Советов, то там он вызвал недоумение. Виднейший большевик Гольденберг сказал, что он не понимает Ленина, что это ведь анархические речи. И он был не один: не стало Ленина — лидера большевизма-марксизма, появился лидер анархизма. Ленину вначале пришлось преодолевать препятствия в своей собственной среде, а все его противники особенно не считались с ним; они имели дело с идеями более общего порядка, т. е. с нападками на Временное правительство... Поэтому вся главная работа Ленина в первое время сосредоточилась на том, чтобы привлечь на свою сторону свою партию большевиков".
"Я лично принадлежу к тем скептикам, которые склонны думать, что без поддержки немецкого генерального штаба и кайзеровской Германии, без денежной поддержки, захвата Лениным даже большевистской партии не могло быть", — заявил в интервью, данном в Нью-Йорке Малышеву, журналист Григорий Яковлевич Аронсон. Он оказался в Петрограде в качестве делегата на Всероссийском совещании Советов как раз к моменту возвращения в Россию Ленина: "Я узнал, как узнал весь Петербург, что накануне ночью приехал Ленин и в течение всей ночи произносил свои речи о грядущей и близкой социалистической революции, обещал "мир хижинам и войну дворцам". Я узнал, что Ленин будет выступать среди делегатов Всероссийского совещания меньшевиков и большевиков, и направился в Таврический дворец. И там Ленин выступил с теми тезисами, которые получили потом название "апрельских тезисов" и легли, так сказать, в основу новой ориентации большевизма. Они были развитием тех лозунгов, с которыми накануне ночью он выступил перед матросской и солдатской аудиторией, кроме призывов к прекращению войны, призывов, в сущности, к гражданской войне и к свержению Временного правительства. Они звучали немного более глухо в его тезисах, потому что во Временном правительстве тогда были самые популярные люди в России и в апреле еще нелегко было выступать против них. Но он также выступил с идеей о том, что надо создать новую партию, которая выбросит социал-демократическую программу, как грязное белье, и назовет себя партией коммунистической. Он оказался плохим оратором, чего я не ожидал. В промежутке между фразами попивал чаек и грыз кусочек сахара. А когда он вызывал бурю своим прочитанным тезисом, выжидал, пока буря уляжется, то не для того, чтобы утихомирить страсти и апеллировать к разуму собрания, а напротив, повторял тот самый тезис для того, чтобы вновь возбудить эти страсти."
А вот что вспоминает Марк Слоним: "В Петрограде было тогда два центра: дворец Кшесинской на Петроградской стороне, недалеко от Петропавловской крепости, где был Ленин и где были большевики, и дворец великого князя Владимира Александровича, занятый эсерами, на Галерной улице, возле Дворцовой набережной, где в это время сформировался уже Центральный Комитет (социалистов-революционеров). И вот это были два полюса: с одной стороны большевики, с другой — эсеры. И совершенно ясно было, что уже начинается борьба между этими двумя крупными центрами, потому что социал-демократы-меньшевики... несмотря на то, что они играли крупную роль в различных учреждениях... масс у них не было, в районах влияние их было незначительное, то же было и в армии и вообще в населении".
Вечером 3-го июля Георгий Адамович вышел на улицу, чтобы отправиться на литературное собрание, и был поражен изменившимся городом: "Это было первое выступление большевиков, как вы знаете, более или менее организованное; какие-то были большевистские отряды, которые сражались с защитниками Временного правительства. И первый раз, может быть, отчетливо можно было почувствовать, что это не великая бескровная, тихая, спокойная и благодушная революция, а проявление какой-то ненависти, которую потом определили как классовую ненависть".
Первая, организованная большевиками попытка насильственного переворота, как известно, не увенчалась успехом. Участвовавший в ее подавлении Михаил Германович Корнфельд, впоследствии оказавшийся в Париже, был в то время вольноопределяющимся: "Мне очень повезло поступить именно в Семеновский полк. Июльское восстание 3-5 июля 1917 года было подавлено благодаря усилиям Преображенского и, главным образом, Семеновского полков. Я никогда не забуду ночь на 5-е июля и того настроения, которое царило в Преображенском полку, где собрались в страшной тесноте победители. В ту ночь казалось все возможным. Мы радовались концу страшного кошмара. Этот успех был, увы, кратковременным... Правительство не сумело использовать победу".
Правовед Сергей Викторович Гротов, пошедший добровольцем на фронт, тоже наблюдал за июльской попыткой большевиков захватить власть: "Впечатление было такое, что это была проба сил. И тут, как раз тут, очень легко было предотвратить Октябрь. Временное правительство проявило невероятную растерянность. Настроения — как после крушения: опубликование всех документов, бегство Ленина и Зиновьева, аресты Троцкого, Луначарского, Крыленко, Дыбенко и всех других вождей, казалось, тогда привели к тому, что Временное правительство сейчас же начало перед ними оправдываться и просить прощения, что оно их арестовало. И поторопилось их выпустить..."
О том, что после первой попытки большевиков захватить власть происходило в самом Временном правительстве, рассказал Марк Вишняк: "Я участвовал в историческом заседании 22 июля в Малахитовом зале Зимнего дворца, когда все центральные комитеты различных партий собрались вместе решать, какое же выбрать правительство после первого большевистского выступления в начале июля. Никто не хотел брать власти, в частности, и Керенский всячески отказывался. И это заседание, которое длилось всю ночь, было чрезвычайно интересным во многих отношениях. Оно окончилось благополучно. Керенского уговорили, в частности, и те люди, которые потом против него страшно выступали во главе с Милюковым, и он, наконец, согласился возглавить следующее правительство".
Между тем на фронте под влиянием большевистской пропаганды быстрым темпом шло разложение. Историк Сергей Германович Пушкарев после поражения русских войск в Галиции был одним из немногих, кто решил поступить в армию, чтобы принять участие в защите молодой Российской республики. Он получил назначение в 24-й пехотный запасной полк, стоявший в Мариуполе: "Не нашел я там ни боевого духа, ни военного обучения, а вся моя служба состояла в бесконечных спорах с большевистскими пораженцами на тему опять о войне, о целях войны, о защите отечества и т. д. и т. д. Мы, оборонцы, говорили, что необходимо отстоять свободную Россию, иначе мы попадем в рабство к германскому империализму... Большевики говорили, что это — империалистическая война, которая не нужна России, что правительство Керенского — агентура международного империализма, что глупо идти умирать за интересы американских, французских и английских капиталистов, и т. д. и т. д. В общем вскоре я увидел, что занятие это довольно бесплодное: большинство солдат принимало пассивно эти разговоры и имело одно желание, чтобы эта чертова война скорее кончилась, чтобы мы могли разойтись по домам".
Обещание раздачи земли крестьянам, естественно, усиливало их желание поскорее вернуться домой. Пушкарев: "Мне приходилось в печати не раз говорить о том, что земельный вопрос — это был великий обман так называемой революционной демократии, степень которого и обнаружилась после дележки 1918 года. Ведь дело в том, что уже и до войны четыре пятых земель сельскохозяйственного пользования были в руках крестьян. Около 170 миллионов десятин было в руках крестьянской массы, надельных или купленных земель, и около 40 миллионов в руках частновладельческих. Таким образом, решение аграрного вопроса путем дележки представляло собой совершенно мифический способ разрешения аграрного вопроса. Действительный способ был только в подъеме мизерной урожайности крестьянских полей, только он мoг дать благосостояние русскому крестьянину. Но, конечно, солдаты и мужики не имели ни малейшего понятия об аграрной статистике, и у них было представление, согласно обещаниям эсеров и большевиков, что прирезка даст им значительное увеличение земли и поднимет их материальное благосостояние... Поэтому, когда я пытался на площади показать статистическими данными, что это не есть панацея, меня часто не хотели слушать. Уже крики раздавались: "О, этот за буржуев стоит... Долой! Долой!"
Керенский пытался, объезжая фронт, личным красноречием убедить солдат продолжать воевать. Его ораторское искусство запомнилось Александру Александровичу Гольденвейзеру, адвокату из Киева, впервые услышавшему Керенского летом 17-гo года на торжественной встрече в киевском Городском театре: "Это был момент апогея его славы и его значения в молодом русском демократическом правительстве. Он еще не был председателем Совета министров, но уже играл все большую и большую роль во Временном правительстве. Он незадолго перед тем был назначен военным министром и приступил к своим агитационным объездам фронта. Уже были им сказаны слова о взбунтовавшихся рабах и уже определилось направление его работы. Тогда-то, на зените его славы, мы увидели этого всероссийского кумира. И нужно сказать без всяких оговорок, без всяких ретроспективных исправлений: впечатление было громадное, потрясающее, захватывающее. Мы увидели молодого человека с болезненным лицом и рукой на перевязи. Мы услышали его своеобразную неподражаемую речь, состоящую из отдельных отрывистых и кратких фраз. И, что самое главное, мы почувствовали обаяние самоотверженной, почти подвижнической души, горящей пламенем чистого идеализма... Таково было всеобщее, всепобеждающее впечатление от фигуры Керенского. Я не знаю, был ли этот идеализм вполне искренним... Вполне искренним он при такой силе впечатления быть не мог. Ни один государственный деятель, ни один демагог в истории, насколько мне известно, не играл на этих струнах души с таким успехом. Слов нет, возбуждаемых Керенским в своих слушателях настроений было далеко недостаточно для государственного строительства. Слов нет — они не соответствовали действительному уровню народных масс и реальным нуждам исторического момента. Но ни его донкихотство, ни плачевный финал его карьеры не лишит личность Керенского чисто художественной законченности и силы".
Иное впечатление произвел Керенский всего несколькими неделями позже на рабочих Обуховского завода, о чем рассказал проживавший потом в Англии Роман Владимирович Саговский: "Его прослушали — он очень много говорил, говорил очень красочно, как сейчас помню, что он отдаст нам ключи своего сердца, что-то говорил о "цветах моей жизни" и так далее. Ему похлопали, потом, когда мы расходились, рядом со мной шел высокий седой рабочий, который повернулся ко мне и говорит: "Обезьяна"... Тогда уже все обаяние Керенского исчезло. Это было в июле, может быть, в самом начале августа. По-моему, еще до корниловского выступления".
Выступление в сентябре генерала Л. Г. Корнилова — за месяц до того он стал главнокомандующим — было направлено на устранение двоевластия, на разгон петроградского Сoвета и на восстановление порядка среди войск и гражданского населения.
Участник этого похода на Петроград Махмед Михеич Садыков потом жил в Ульме. Тогда он служил офицером Туземной дивизии 3-го Кавалерийского корпуса действующей армии на австрийском фронте: "В 1917 году на австрийском фронте мы покинули город Клуч. Оттуда отступили до Проскурова. Мы находились там на отдыхе до июля месяца. Генерал Корнилов тогда вызвал всех офицеров гарнизона, находящегося в этом городке, и говорил нам, что, господа офицеры, солдаты, сегодня наше отечество находится в тяжелом положении. Шпионы, дезертиры, проходимцы, все сосредоточились в Петрограде. Отстранили законного царя. Наша задача: отправиться в Петроград, очистить Петроград от проходимцев... В августе начался поход: эшелон за эшелоном. В нашей дивизии тогда было четыре бригады. Вторая бригада, в которой я находился в Татарском полку, дошла до станции Дно. На станции Дно был разобран путь. Мы не могли пройти в Петроград, и пришлось нам приостановиться на станции Дно. На второй неделе, после того как мы начали наступление, наши артиллеристы сняли замки с орудий и ушли неизвестно куда. После ареста генерала Корнилова наша дивизия двинулась вперед. Тогда вызвали с каждого полка по два парламентария поехать в Петроград, договориться с Временным правительством Керенского. Одним из парламентариев как раз был я. 29 августа 1917 года в Зимнем дворце мы встретились с Керенским. Керенский поставил перед нами задачу: "Не вмешивайтесь во внутренние дела России. Кавказ находится сейчас в тяжелом положении. Лучше всего отправляйтесь на Кавказ и наводите там порядок". Нам пришлось отходить от станции Дно в направлении Закавказья. Одновременно Керенский отдал распоряжение в Минеральные Воды, Дербент, затем Махачкалу, то есть Петровск, обезоружить нашу дивизию, но это, конечно, не удалось. Наоборот, мы обезоружили в Минеральных Водах целый полк".
Попытка Корнилова тогда и впоследствии в эмиграции имела своих защитников и столь же убежденных противников. Не менее острым оставался вопрос, правильно ли поступил Керенский, велевший арестовать Корнилова.
Офицер-летчик Борис Васильевич Сергиевский, впоследствии сыгравший важную pоль в развитии американской авиации, запомнил, как сразу подтянулись солдаты его отряда, услышав о приказе Корнилова, что нужно навести порядок. Стали отдавать честь офицерам, которая была отменена приказом № l. Мнение Сергиевского совершенно определенное: "Керенский повернул против Корнилова. Тут было, по нашему глубокому убеждению, предательство. И насколько я знаю, почти без исключения все, кто были в это время на военной службе, с кем бы я ни разговаривал потом в эмиграции или тогда, в те времена, они все считали, что Керенский погубил армию и погубил Россию".
Писатель Роман Борисович Гуль, редактор "Нового Журнала", дал иную оценку: "Выступление Корнилова только ухудшило положение, потому что оно дало шансы выступить большевикам и объединило большевиков с революционной демократией Сoвета депутатов. Выступление Корнилова было совершенно безумным и на успех никак не могло рассчитывать, потому что у Корнилова не было никаких масс и никаких войск, кроме горцев-текинцев. Оно ухудшило общее положение, дало карты в руки большевикам и ускорило, конечно, Октябрьский переворот. Но теперь я думаю, что приход большевиков был совершенно неминуем, потому что революционная демократия не могла им оказать сопротивление. Нужно было арестовать головку большевиков, тем более, что уже известны были разоблачения Бурцева и Алексинского, которые теперь подтвердились немецкими документами, что большевики были в связи с германским штабом, что большевики получали деньги от германского штаба. Это был повод для Временного правительства скрутить большевиков и с ними расправиться. Но Временное правительство было слабое. Временное правительство было из тех интеллигентов, которые не могли по своей природе принять решительных мер. Я, например, вспоминаю, у нас в "Новом Журнале" были напечатаны воспоминания Брешко-Брешковской, бабушки русской революции. Она, как известно, стояла на очень такой оборонческо-патриотической позиции и она писала в своих воспоминаниях, что она часто говорила Керенскому: делать нечего, надо их арестовать, посадить всех на корабль, отправить на Соловки и потопить. И она была права".
Если Сергиевский считает, что Корнилов был прав и что Керенский должен был поддержать его, а Гуль — что Корнилов совершил просчет, то Аронсон, которого мы цитировали выше, назвал выступление Корнилова мятежом. "Мы в провинции должны были делать свое дело и делали попытки мобилизации разных военных частей на тот случай, если бы Корнилов из Ставки или даже с фронта направил войска против Временного правительства и Совета рабочих депутатов... От имени нас всех было послано обращение к Временному правительству. Копии были посланы руководителям Совета, в частности, Церетели и Чернову, которые входили тогда в состав правительства, о том, что мы готовы помочь чем только можем, для того чтобы отбить этот удар, нанесенный генералом Корниловым".
В 1917 году Михаил Матвеевич Тер-Погосьян, впоследствии живший в Париже, был членом Центрального Комитета партии эсеров и комиссаром Временного правительства. После подавления корниловского выступления, вспоминал он, шли беспрерывные заседания совета при военном министре, в Предпарламенте и в Центральном Комитете партии: "Что касается деятельности нашей и Временного правительства, она сводилась к тому, чтобы стараться уменьшить ущерб, нанесенный корниловским выступлением. К сожалению, корниловское выступление значительно усилило авторитет Совета солдатских и рабочих депутатов и параллельно обессилило Временное правительство. Мы теряли кадры среди петербургского гарнизона; причем это отмечалось с каждым днем: такие части, которые были верной базой Временного правительства, на следующий день оказывались распропагандированными..."
Запомнилась Тер-Погосьяну трагическая кончина генерала Крымова, обвиненного Керенским в предательстве: "Крымов вел головную часть отряда, посланного Корниловым на Петербург, и он должен был занять Петербург, ликвидировать Совет рабочих и солдатских депутатов. После того как движение было приостановлено... большевистски настроенные части помогли очень Временному правительству, что и понятно психологически... Крымов был вызван к Керенскому. Состоялось свидание. После этого Крымов застрелился".
Не было и нет по сей день единства в оценке выступления Корнилова и поведения Керенского. Другой спорный вопрос — позиция Временного правительства в отношении войны. Присутствовавший на заседаниях Военного совета Тер-Погосьян утверждал, что возможность заключения сепаратного мира по-настоящему в совете никогда не обсуждалась: "Haоборот. Когда намек на это был у Верховского (военного министра) — он сказал об этом на собрании обороны, — то через два часа его уволили. Я вам должен сказать, что этот сепаратный мир висел в воздухе, и это было то, против чего боролись все политические организации, стоявшие на платформе Временного правительства. Мы считали, что заключение мира с немцами — значит предательство союзников, на что мы никак не могли пойти, и это — занятие России 80-ю дивизиями немцев и австрийцев. На это мы не могли пойти. Ведь русская революция родилась со словами свободы на устах. Она была полна романтики, понимаете. И именно потому, что она была романтична, она погибла. Мы не могли предать страну. Но сейчас, задним числом, не тогда, а сейчас я думаю, если бы Временное правительство предало бы союзников и заключило мир, мы бы с вами сидели сейчас в России".
А в 66-м году в Нью-Йорке Малышев записал интервью с Марком Веньяминовичем Вишняком. "Многие в октябре, когда совершался переворот, не знали того, что позднее стало известно: что Временное правительство считало, что оно находится почти накануне мира с Турцией, возможно, с Болгарией и с Австрией. Это мало кто знал. Но это знал Ленин, который сидел не в России, а в Финляндии, и который от своего приятеля, агента Ганецкого, сидевшего в Стокгольме, знал о секретных переговорах, которые шли между союзниками и вот теми державами, которые могли капитулировать... Зиновьев, Каменев, Наделин, Милютин... они были против ускорения захвата власти. Ленин не хотел дожидаться. Он считал момент чрезвычайно благоприятным. Он писал об озверении масс, в особенности военщины, после корниловской истории. Он хотел использовать этот момент и он боялся, как бы его не опередили союзники или Временное правительство...
Главный вопрос, который задают, когда говорят о Февральской революции, или главное обвинение, которое выдвигают, это то, что Февраль был обречен в силу тoгo, что революция разыгралась во время войны. А как говорили циммервальдовцы, то есть полупораженцы в эмиграции, либо война съест революцию, либо революция съест войну. Февральская революция не могла съесть войну потому, что это значило бы, что она должна быть бесчестной, нарушить обязательства, которые приняло царское правительство от имени России, и тем самым Россия лишилась бы содействия своих союзников... Эта дилемма, что война должна была съесть революцию или революция съесть войну, она большевиками ведь как была разрешена: тем, что большевики, съев войну, — причем это еще надо доказать, я к этому сейчас вернусь, — они в то же самое время съели революцию: демократическую освободительную революцию. Но ликвидировала ли большевистская революция войну? Я утверждаю — нет. Они думали, что, объявив перемирие и братание на всех фронтах, они тем самым заканчивают войну. Это же оказалось мифом. Война не кончилась, война продолжалась не только с октября до подписания Брест-Литовского мира в марте, то есть еще почти полгода. Она продолжалась и дальше, поскольку центральные державы потребовали от советской власти целого ряда территориальных и материальных уступок, на которые советская власть пошла. Внешняя война продолжалась в скрытом виде. А кроме того, порождена была не внешняя, а внутренняя, гражданская война, которая продолжалась еще три года и которая унесла не меньше жертв, чем уносила обыкновенная внешняя война".
Однако еще до Октябрьского переворота на фоне общей деморализации войск один за другим возник целый ряд ударных батальонов. Так, В. В. Орехов записался в 15-й ударный батальон, немедленно напрaвленный на фронт, где новоприбывших освистали солдаты регулярных частей: "Справа от нас прибыл Женский ударный батальон под командой прапорщика Бочкаревой. Это, конечно, случай совершенно исключительный в истории, но эти женщины прекрасно себя вели. Мы видели их; они были наши соседи. Дисциплина у них была именно отчетливая. 17 сентября был день нашего наступления. Накануне приезжал опять Керенский. Произнес одну из своих исключительно патетических речей, причем уже видно было, что человек надорван, потому что я вспоминаю его первую речь, такую бодрую... Здесь была уже речь совершенно издерганного человека. Он бросал в толпу не только призывы к выполнению долга, но и обвинения. Он говорил о трусости, о подлости, о предательстве святого дела революции..."
Наступление следующего дня кончилось полным провалом; в спину наступавшим стреляли солдаты других пехотных частей, ранее захватившие артиллерию. До Октябрьского переворота оставались считанные дни.
Свидетелем его был Тер-Погосьян: "Я могу рассказать о последнем съезде Всероссийского съезда Совета рабочих и солдатских депутатов в Смольном. Я присутствовал на нем, я был делегатом на этом съезде. Мы пришли туда, это был очень холодный день, хотя и солнечный. Собрание происходило в двухсветном зале Смольного института. Это очень красивый зал с белыми колоннами и алебастровыми люстрами. Невероятной красоты зал. Я помню, когда мы вошли во двор Смольного института, спереди шел Сталин в такой длинной военной шинели. Наша группа эсеров заняла место с правой стороны от входа. Потом меня срочно вызвали в связи с совещанием совета при военном министерстве, и я дальше не участвовал, когда социал-демократы и эсеры покинули собрание, и собрание уже велось дальше большевиками. Помню другое собрание на следующий день, 26 или 27 октября, в Предпарламенте. Во время собрания нам сообщили, что выходы заняты большевистскими частями и мы объявлены арестованными. Собрание сейчас же было сорвано, и так как некоторые выходы — не со стороны площади, а с задней стороны — были открыты, мы могли оттуда уйти. И мы ушли".
Далее Тер-Погосьян рассказал о том, как произошел захват власти: "Временное правительство заседало в Зимнем дворце. Большевистские части были мобилизованы. Все входы к Зимнему дворцу были заняты, в том числе и площадь перед Зимним дворцом, около Генерального штаба. В это время по инициативе эсеров, в частности, Абрама Гоца и Шейдера (он был городской головой Петербурга), мы все собрались около Думы и большой толпой... огромное количество было солдат... двинулись к Зимнему дворцу, ибо сообщили нам, что Зимний дворец будет обстрелян. Мы дошли только до Казанской площади. На Казанской площади нас окружили, причем толпа приблизительно тянулась около почти километра... Когда нас остановили, "Аврора" обстреливала Зимний дворец. Было произведено 4-5 выстрелов всего, но войско не было уже за Временное правительство. Мы не дошли до Дворцовой площади. Я видел толпы, много толп пьяных солдат, вдребезги пьяных солдат. Мы были невооруженные, с нами если и были военные, тоже невооруженные. Вот этим, значит, кончилось...
...После этого немедленно на ночном собрании... вероятно, это было с 26-го на 27-е, был сорганизован Всероссийский комитет спасения родины и революции, куда вошли все организации, кроме большевиков, начиная от кадетов (конституционных демократов). В частности, я прекрасно помню Набокова, Владимира Дмитриевича Набокова. Мы собирались в здании Училища правоведения, которое до этого занималось Всероссийским Советом крестьянских депутатов. Я помню, как ночью я сидел дежурным, вооруженный наганом. В это время меня кто-то будит. Я проснулся и первое — схватился за свой револьвер. Это был Набоков, которого искали. Нас всех искали поименно — меня, Набокова, Гоца, вообще всех, кто более или менее бросался в глаза, всех искали и арестовывали. Он в два часа ночи, несмотря на аресты, пришел из своего дома, чтобы нас предупредить, чтобы я ушел, потому что получил сведения, что будут арестованы все, кто находится в здании Училища правоведения. Человек исключительной храбрости, он потом был убит в Берлине Табарицким, этим русским монархистом. Значит, мы вместе с ним вышли, я уже не помню, каким чудом добрались до квартиры графини Паниной, а потом на следующий день спрятались".
Керенскому в день Октябрьского переворота удалось незамеченным выйти из Зимнего дворца и выехать на автомобиле из Петрограда, а семья его, как рассказал сын Александра Федоровича, узнав о случившемся, перешла на квартиру Сомова: "Когда мы жили у Сомова... это совершенно анекдот... был звонок из Гатчины, где папа сказал, что он в Гатчине и будет на следующий день в Петербурге. Это факт, вот в эти знаменитые гатчинские дни телефон не был перерезан, и был разговор между Сомовым и папой и нами всеми, что он в Гатчине, что он на следующий день будет... потом пришел этот страшный день "завтра" — но ничего не было, опять все рухнуло, это тоже все описано, как вы знаете... как казаки отказались идти... Был созыв Учредительного собрания и, как вы знаете, — было решено идти без оружия приветствовать Учредительное собрание. Приблизительно за два дня до этого на квартиру пришел папа. С бородой. Он пришел с вокзала, потому что он приехал из-под Пскова, и вышел, и прошел через весь Петербург, и пришел на квартиру к маме. Потом его посадили к одной очень верной и преданной женщине на Васильевском острове — риск был очень большой, и он у нее жил приблизительно пару месяцев. А я ходил к нему на эту конспиративную квартиру и его там видел. А потом было прощание — решено было его везти дальше, и мы пошли проститься. После этого мы его уже увидели только в августе 20-го года" (когда семье Керенского удалось с фальшивыми паспортами выехать в Англию. — Л. Ф.).
Остается вернуться к воспоминаниям о разгоне Учредительного собрания. Одним из депутатов был Слоним: "Учредительное собрание должно было несколько раз собираться, но не было кворума. И последний срок был назначен на 5 января 1918 года. Любопытно, что в декабре месяце большевики себя выставляли главными защитниками Учредительного собрания. Они говорили, что они его созовут, а Керенский и все реакционеры — не хотят Учредительного собрания. Но когда дело подошло к его подлинному созыву, тогда музыка стала иной. Да это было естественно: большевиков было выбрано l68 человек на 703 члена Учредительного собрания и 39 левых эсеров, которые с ними соединились. Значит, у них было приблизительно 200 человек, а у эсеров было свыше 400. Следовательно, абсолютное большинство. Когда стали известны результаты выборов в Учредительное собрание и когда выяснилось, что 20 миллионов голосов было подано за эсеров, тогда, в сущности, судьба Учредительного собрания была решена Лениным и большевистским правительством".
Узнав о том, что большевики захватили власть, Слоним устремился в Петроград, чтобы принять участие в Учредительном собрании: "Поселили нас в одном из госпиталей на Болотной улице. 200 человек Учредительного собрания были помещены в этом дортуаре. И тут начались бесконечные заседания и предварительные совещания. Положение было очень тяжелое и напряженное. Мы прекрасно понимали, что большевикам Учредительное собрание не слишком нравится. Мы понимали, что они хотят его разогнать. И вот здесь обнаружились два течения: одно попросту говорило, что мы должны созвать Учредительное собрание, провести законы о земле, о мире, о республике и, так сказать, этим показать свою истинную физиономию народу, и что этого будет достаточно. Другие считали, что необходимо принять какие-нибудь военные меры. Для того чтобы понять, почему было такое расхождение, надо вспомнить, что до самого Октябрьского переворота и эсеры, и эсдеки все-таки видели в большевиках социалистическую партию и не верили, что даже если они придут к власти, то начнется террор. Но уже в конце декабря 1917-го — начале января 1918 года большевики начали применять террор, и многие из депутатов Учредительного собрания, в том числе четыре кадета, были арестованы. Аресты продолжались довольно широко перед и к моменту нашего приезда. И многие из эсеров чувствовали, что нужно создать какую-нибудь силу, могущую защитить Учредительное собрание. И часть депутатов решила, что надо действовать, не ожидая одобрения Центрального комитета. Началась большая и широкая подпольная работа... План у нас был такой: решено было, что в день открытия Учредительного собрания будет устроена огромная манифестация, что в эту мирную манифестацию вольется ряд военных частей, которые нам преданы... Помимо подготовки демонстрации, наша деятельность заключалась в том, что мы разбились на комиссии и в них работали. Я был в комиссии "Первого дня". Эта комиссия старалась точно установить, как мы проведем первое заседание. В ночь на 5 января в комиссии "Первого дня" появился Керенский, как известно, бывший тогда на нелегальном положении. Его начали уговаривать не приходить на заседание Учредительного собрания. Он непременно хотел прийти. И мы боялись, что произойдет какая-нибудь свалка, если он явится. И уговорили не приходить".
Открытие Учредительного собрания должно было состояться в полдень 5 января. Вот отрывки из дальнейших воспоминаний Слонима: "Мы собрались между 9 и 10 в ресторане на Кирочной улице, и там были сделаны последние приготовления. И затем в полном порядке двинулись к Таврическому дворцу. Все улицы были заняты войсками, на углах стояли пулеметы, и вообще весь город походил на военный лагерь. К 12 часам мы пришли к Таврическому дворцу, и перед нами скрестили штыки караульные. Началась перебранка, почти кончившаяся дракой... В это время прибежал Благонравов, комендант Таврического дворца, который сказал солдатам, чтобы нас пропустили, и объяснил, что мы не можем войти в зал, потому что там еще не кончены приготовления. Мы столпились во дворе, прекрасно понимая причину этой задержки. Причина была простая. С 9 утра колонны манифестантов двинулись от петербургских пригородов к центру. Манифестация действительно была очень большая. Хотя я там не был, но по слухам, которые до нас доходили, — почти каждую минуту кто-нибудь прибегал — было свыше 100.000 человек. В этом отношении мы не ошиблись, и некоторые военные части тоже шли в толпе, но это были не части, а отдельные группы солдат и матросов. Их встретили специально посланные против толпы отряды солдат, матросов и даже конников, и когда толпа не хотела расходиться, в нее начали стрелять. Я не знаю, сколько в точности было убитых, но мы, стоя во дворе Таврического дворца, слышали трескотню пулеметoв и ружейные залпы... К трем часам было все кончено. Несколько десятков убитых, несколько сот раненых".
Впереди колонны, шедшей к Таврическому дворцу по Литейному проспекту, был Тер-Погосьян: "...На Литейном нас было — я не могу точно сказать, но когда я поднялся на тумбу около ворот и посмотрел, я конца этой толпы не мог видеть, — огромная, много десятков тысяч. И вот я помню, я шел во главе, и сзади меня шла какая-то сестра милосердия с наколкой краснокрестовской и с красным крестом. В это время против нас с выступа появились со стороны Окружного суда большевистские части — регулярные части и, значит, отрезали нас и начали давить. Потом они отошли и с обеих сторон улицы стали на колени на изготовку, и началась стрельба. И вот эта сестра милосердия — она в двадцати шагах получила пулю прямо в лоб, и голова была взорвана... Я ее держал, чтобы нас не оттеснили, и она упала замертво... Распоряжение о стрельбе, конечно, о том, чтобы ни в коем случае не пропускать толпу к Таврическому дворцу, было дано Революционным комитетом большевистским — это несомненно. Им же было, это уже потом мы выяснили, им же было сказано, что если нужно будет применить оружие, расстреливать толпу, то перед этим не останавливаться абсолютно".
Дальнейшее действие разворачивалось внутри Таврического дворца, где после разгона манифестации было открыто Учредительное собрание. Войдя в зал, Слоним наблюдал за открытием: "В ложе министерской, развалясь в кресле, именно развалясь, как бы подчеркивая позой все презрение к Учредительному собранию, сидел Ленин. У него было утомленное желтое лицо. Швецов, как старейший член Учредительного собрания, взошел на трибуну и заявил об открытии собрания. В это время к нему бросился Благонравов и начал его толкать. Повсюду матросы и солдаты, заполнившие зал и хоры, начали щелкать курками... Швецова оттолкнули, и на трибуну вышел Свердлов, который был председателем Исполнительного комитета Советов. Он заявил, что от имени Советского правительства открывает Учредительное собрание. После этого началось это знаменитое eдинственное заседание Учредительного собрания, длившееся до 4 часов ночи".
Из 400 человек присутствующих депутатов, по свидетельству Слонима, там было 154 большевика и левых эсеров и около 250 эсеров. Представителей партии кадетов, после ареста таких выдающихся ее лидеров, как Кокошкин и Шингарев, было всего несколько человек. В председатели заседания провели эсера Виктора Чернова, что было встречено издевательским воем солдат, а секретарем избран был Марк Вишняк, впоследствии oписавший это в книге "Всероссийское Учредительное Собрание" (Париж, 1932 г). Ссылаясь на книгу, он в беседе с Малышевым ограничился всего некоторыми отдельными штрихами: "...Ленин сидел, немного развалившись, так сказать, в неглиже с отвагой... Он говорил, когда кому кончить речь, когда вообще замолчать, когда уходить, когда декларацию читать, он посылал записки. Я одно время поднялся на второй этаж. Там это была клоака, это было чудовищно. Это действительно была пытка сидеть там. Мы там сидели с двух часов до пятого часа утра. Ну, конечно, распространились всякие слухи о том, что нас сейчас всех увезут, арестуют. Потом, значит, есть нам не давали... свет погасят. Значит, надо было запастись свечами..."
По свидетельству Слонима, речей никто не слушал: "Единственная речь, которую более или менее выслушали, — это была речь Церетели. Он заставил себя слушать. У него была необычайно благородная и спокойная ораторская манера. Он взошел на трибуну и сказал: "Быть может, мы совершили много ошибок..." В это время Троцкий крикнул ему: "Преступлений!" И он обернулся и сказал: "Может быть, и преступлений, но все преступления, которые мы совершили, ничто по сравнению с теми, которые вы совершаете". И тут раздался дикий крик, шум, но все-таки это была единственная речь, которую выслушали до конца. После началась совершенная свистопляска... К 12 часам ночи все члены советского правительства, сидевшие в ложе, один за другим вышли и покинули Таврический дворец. Для нас было совершеннно ясно, что это начало конца... Через 10 минут после ухода правительства все депутаты-большевики и левые эсеры тоже покинули зал заседания. Остались только эсеры, несколько эсдеков и несколько кадетов. И вот мы сидели, ожидая развязки. Передавали тогда, а я только сейчас повторяю, что когда пришли грузовики и когда Благонравову по телефону сообщили, что придется приступить к аресту, Благонравов ответил, что в зале царит такая атмосфера, что он не ручается за жизни, если произойдут аресты, и снимает с себя ответственность... С 12-ти до 4-х Благонравов и отдельные начальники отрядов пытались нас как-то выставить, а мы сидели и не сдавались. Но к 4 часам утра нам сообщили, что через 10 минут будет погашен свет. И вот прав был Чернов или неправ — это судить будет история... к нему подошел Благонравов и сказал: "Солдаты и стража утомлены, мы не можем больше продолжать быть здесь. Закрывайте". Чернов ответил: "Депутаты тоже утомлены, но они должны выполнить свой долг". Тогда начался совершенно дикий крик, шум, возводимые курки, удары прикладами о пол, и Чернов сказал: "Закрываю сегодняшнее заседание Учредительного собрания. О месте и времени созыва следующего заседания депутаты будут осведомлены". И сквозь строй, под градом ругательств, мы начали выходить на улицу. К 5 часам утра в туманном и морозном Петрограде мы вышли на обледенелые улицы, не говоря ни слова, и молча разбрелись по нашим дортуарам, где уж никто, конечно, спать не ложился. А часа через два мы узнали об убийстве Кокошкина и Шингарева".
А роль матроса Железняка в разгоне Учредительного собрания? Слоним запомнил, что к Чернову подходили разные люди, а в последний момент подошел какой-то матрос, который стал кричать: "Довольно!", потом оказалось, что это Железняк. "Но я, — сказал Слоним, — его раньше не видел, и никакой особенной роли он не играл. Я бы сказал, что это скорее символическая личность..."
Такова мозаика воспоминаний о 17-м годе людей, которых уже давно нет на свете. Некоторые из опрошенных были авторами книг воспоминаний, остальные не оставили после себя следа в мемуарной литературе. Их впечатления тем более ценны. Пусть они не содержат больших исторических откровений, но читающий их невольно переносится в наэлектризованную атмосферу того периода. В приведенных отрывках речь, в основном, шла о событиях, развертывавшихся в Петрограде, почти не касаясь Москвы, губернских городов, Закавказья, фронтовых наблюдений или такой важной темы, как зарождение антибольшевистских движений. Это и многое другое оказалось за пределами данной подборки. Хотелось бы, чтобы весь собранный профессором Малышевым материал — а он составляет много сот страниц, — когда-нибудь вышел в России отдельной книгой.
Вашингтон

Комментарии

Добавить изображение



Добавить статью
в гостевую книгу

Будем рады, если вы добавите запись в нашу гостевую книгу. Будьте добры, заполните эту форму. Необходимой является информация о вашем имени и комментарии, все остальное – по желанию… Спасибо!

Если у вас проблемы с кириллическими фонтами, вы можете воспользоваться автоматическим декодером AUTOMATIC CYRILLIC CONVERTER.

Для ввода специальных символов вы можете воспользоваться вот этой таблицей. (Латинские буквы с диакритическими знаками вводить нельзя!)

Ваше имя:

URL:

Штат:

E-mail:

Город:

Страна:

Комментарии:

Сколько бдет 5+25=?