Независимый бостонский альманах

ГОМЕРОВСКОЕ РОДСТВО ПОЭТОВ

10-07-2006

[Перевод с греческого Галины Ивановой]

Галина Иванова и Алексис Парнис

Время, скорое на расправу,
В меру дней своих скоростных,
Власть иную, иную славу
Упраздняет - и крест на них.

Время даже их след изгладит
Скоростным своим утюжком.
И оно же не в силах сладить
С чем, подумаешь! - со стишком.

Уж оно его так и этак
Норовит забвенью предать
И о том объявить в газетах
И по радио…

Глядь-поглядь,
За каким-то минучим сроком -
И у времени с языка
Вдруг срывается ненароком

Из того же стишка -
Строка.

1968 г.

Это стихотворение Александра Твардовского написано рифмой Соломоса (Д. Соломос - национальный поэт Греции ХIХ века (1798-1857 г.г.), так свойственной ему, как и вообще русской поэзии, которая пронесла через века до наших дней ясную метрическую рифмованную форму в сочетании с социальным эпическим подтекстом.

С этой точки зрения существует ее нерасторжимая кровная связь с древним родоначальником мировой поэтической династии - с Гомером. И яркое свидетельство тому - “Василий Теркин”, классическая поэма о второй мировой войне. Написанная Твардовским в народном стиле, она рассказывает об одиссее простого солдата, который прошел, маскируя “улыбкой на устах физическую усталость и душевную боль, все этапы кровавой кампании от обороны Москвы до взятия Берлина.

Я серьезно изучал эту поэму, когда учился в Московском литературном институте, и именно она вдохновила меня написать в таком же стиле свою эпическую поэму “Белоянис”. Мне хотелось, чтобы она стала своеобразной “карманной библией” для греческих партизан, моих соратников, воспевающей всенародную борьбу против империализма, начатую в 1940 году. Я начал писать ее весной 1952 года, сразу после расстрела Белояниса. Она состояла из двух с половиной тысяч пятнадцатистопных рифмованных стихов (гомеровский объем!). Через год она была закончена, и я предложил ее ведущему литературному журналу Москвы “Новый мир”, который по воле случая возглавлял в то время всенародный любимец А.Т. Твардовский. Письменный ответ, который я получил от него в ноябре 1953 года, и явился началом нашей дружбы. Вот что он писал:

“Дорогой товарищ Парнис!

Я прочел Вашу поэму… ощутил сквозь дымку условности перевода ее большую лирическую силу, энергию страстной и взволнованной речи, пафос народной скорби и гнева, пафос борьбы за свободу…”

 

Алексис Парнис c дочерью Электрой. 1953 г.

Ниже он объяснял очень вежливо, и прежде всего убедительно, что несмотря на то, что поэма произвела на него хорошее впечатление, он считает невозможным опубликовать ее из-за низкого качества перевода. Как мне рассказывала потом заведующая поэтическим отделом редакции Софья Караганова, перед ними встал вопрос о замене переводчика.

Но хотя я с большим уважением отнесся к серьезному и ответственному подходу Твардовского к моему детищу, все же не мог согласиться с такой заменой. К тому времени переводчик Никита Разговоров перевел много моих стихов. И именно он убедил незабвенного К. Симонова летом 1952 года разместить на первой странице “Литературной газеты” целую подборку моих стихов. А что касается “Белояниса”, то он немало потрудился над его переводом на русский язык. Я попросил личной встречи с Твардовским. Он принял меня в своем кабинете на втором этаже в угловом здании, выходящем на Пушкинскую площадь и улицу Чехова. Я увидел перед собой настоящего богатыря с широкой добродушной улыбкой на гладком, еще не тронутом морщинами славянском лице, излучающем почти детскую непосредственность. Время от времени оно все же принимало серьезное, официальное выражение, как и подобало руководителю крупнейшего издательства, сознающему всю ответственность возложенной на него миссии.

Я объяснил ему, что вовсе не хотел подвергнуть сомнению его критику, но что я считаю переводчика достаточно опытным, а спорные места можно было бы подкорректировать с помощью редакции. В любом случае было бы несправедливо заменить его, как предлагал Александр Трифонович, я бы не хотел этого.

- Воля ваша, - ответил он немного взволнованно.

Я решил, что наша встреча окончена и нам осталось лишь обменяться рукопожатием. Но Твардовский продолжал молча перелистывать лежащую перед ним рукопись, обмениваясь взглядами с присутствующими на нашей встрече сотрудниками редакции: А. Дементьевым, Б. Заксом и Софьей Григорьевной Карагановой. Казалось, они держали своеобразный совет, молча обмениваясь мыслями.

И тут он вдруг спросил их:

- А где сейчас находится наш друг Оттен? Он не смог бы заняться редактированием поэмы?

- Конечно смог бы! - облегченно вздохнула Софья, которая с большой симпатией относилась ко мне и к моей поэме.

- Прекрасно, - ответил Твардовский. - Обговорите с ним все подробно и держите меня в курсе дела…

Поэт Оттен, сухощавый пожилой мужчина, очень любезный и спокойный, был одним из лучших стилистов русского языка. Их совместная с переводчиком работа увенчалась успехом, окончательный вариант был одобрен редколлегией, и в 1954 году “Новый мир” опубликовал поэму. Позже она вышла массовым тиражом в литературном приложении к журналу “Огонек”, а также в издательстве “Молодая гвардия”. В августе 1955 года поэма получила первую премию за поэзию на Варшавском Всемирном фестивале молодежи и студентов, а выдвинул ее на соискание этой премии Назым Хикмет. (В жюри по литературным премиям входили Пабло Неруда, Николас Гильен, Секретарь польского Союза писателей и известный государственный деятель Польши Леон Крушковски, знаменитый голландский кинорежиссер Йорес Ивенс.)

Большая Советская Энциклопедия в статье “Эпическая поэма” (том 34, стр. 334) в числе других классических эпических поэм, начиная с древних времен и кончая советским периодом, упоминает и “Белояниса наряду с такими значительными поэмами, как “Владимир Ильич Ленин” Маяковского, Василий Теркин” Твардовского, “Знамя бригады” Кулешова, “Всеобщая песня Неруды, “Зоя” Н. Хикмета и др.

Этот успех, естественно, очень обрадовал главного редактора “Нового мира”, тем более что он во многом содействовал ему, проявив не только интернациональную солидарность к своему коллеге, но и традиционно свойственную русским симпатию к грекам. Но, как он признался мне позже, когда мы уже достаточно сблизились, более сильное впечатление, чем моя поэма и премия, на него произвел тот “бой”, который я дал ему, отстаивая своего переводчика Н. Разговорова во время нашей самой первой встречи в редакции “Нового мира”. И я нисколько не удивился этому. Это было вполне естественно для поэта, написавшего “Василия Теркина” и воспевшего больше чем кто бы то ни был взаимопомощь братьев по оружию.

А потом для меня вдруг настали трудные времена. Они начались, когда советская верхушка в лице Суслова и Пономарева, а точнее Комитет по международным связям ЦК партии, решил сменить руководство греческой компартии и его Генерального секретаря Никоса Захариадиса, причем вели себя они на редкость нагло и грубо, как колонизаторы по отношению к порабощенным туземцам. Операция началась в Ташкенте, где в качестве политэмигрантов проживали тысячи греческих партизан. Местное отделение КГБ решило навязать им желание Кремля назначать по своему усмотрению, без соблюдения элементарных правил демократической этики, подкупленных ими “руководителей” во все греческие коммунистические организации. Греки в своем подавляющем большинстве (90%) оказали этому решительное сопротивление. В ответ по приказу советских вождей греческих партизан стали бросать в тюрьмы и отправлять в ссылки. Я не мог оставаться в стороне и не откликнуться на призыв о помощи своих соотечественников, почивая на лаврах в своей уютной московской квартире. Сделал все, что мог, чтобы помочь греческим политэмигрантам и сосланному Никосу Захариадису, с которым я начал переписываться. Кроме того, я отправлял ему и его шестилетнему сынишке, который был сослан вместе с отцом, посылки с продуктами и другими необходимыми вещами. Следует заметить, что мать ребенка находилась в то время в греческой тюрьме как политзаключенная…

(В результате, 17 лет спустя, а именно 1 августа 1973 года, “бунтовщик” Никос Захариадис покончит жизнь самоубийством, повесившись в знак протеста против продолжающейся незаконной и несправедливой ссылки в холодном Богом забытом Сургуте. Но это уже другая история, которая стала темой исторических и литературных произведений у меня на родине.)

Однако вернемся к Твардовскому. Должен сказать, что с самого начала он, как и многие другие русские поэты, с большой симпатией и пониманием отнесся к моему протесту против ссылки греческих политэмигрантов. Он, как и двое других моих друзей – Константин Симонов и Борис Полевой, не забыли, что греческие эмигранты, которых я защищал, были их соратниками, героями греческого антифашистского сопротивления. Чаще всего поводом моих встреч с Александром Твардовским был приезд в Москву нашего общего друга белорусского поэта Аркадия Кулешова. А его проводы в Минск уже стали для нас традицией. И вот однажды во время очередных таких проводов произошло недоразумение, позволившее мне еще больше оценить благородную душу и отсутствие всякого злопамятства в характере Твардовского.

Привокзальный ресторан с богатым интерьером был выдержан в имперских традициях, а стол ломился от всевозможных яств. Твардовский расслабился и пребывал в самом благодушном настроении. Он без конца наполнял стаканы и произносил тосты, большинство из которых были шутливыми и колкими. Один из них предназначался мне: “Когда-то твои предки успешно обратили нас в христианство. Теперь пришла наша очередь обратить тебя в советскую религию, но очень уж ты строптивый,”- сказал он и рассмеялся.

И вдруг посерьезнел. “А что там происходит с твоим делом?” - спросил он. - “Продвигается потихоньку, Александр Трифонович, - ответил я в том же язвительном тоне. - В последний раз, когда мы пили в этом ресторане, я был исключен из греческой компартии только два раза. А теперь уже три! Так что можете поздравить меня с продвижением по службе”.

Я произнес это с горькой саркастической улыбкой, поскольку повод для шутки был весьма грустный. Это новое исключение, о котором меня уведомили по телеграфу, явилось результатом доноса, написанного на меня группой греческих эмигрантов, покорных прислужников официальной верхушки. Подписавшиеся утверждали, что я вместе с Захариадисом являлся зачинщиком “антисоветских провокаций” в Ташкенте в сентябре 1955 года. (Им было хорошо известно, какое наказание грозило за подобное преступление, и одному Богу было известно, куда все это могло завести - по закону от 1932 г. статья 52/12 Уголовного Кодекса предусматривала для такого “греха 25 лет принудительных работ в концлагере).

Но я уже больше четырех лет не был в Ташкенте, а в сентябре 1955 года и вовсе находился в Варшаве как участник фестиваля и соискатель литературной премии. Там я познакомился с первым секретарем ЦК комсомола, ставшим потом министром внутренних дел, Шелепиным и главным редактором Комсомольской правды” А. Аджубеем, зятем Хрущева. Этот донос, представлявший собой вопиющую клевету и провокацию, был для меня ножом в спину, оставившим незаживающую рану. Конечно, Твардовский не мог знать, что пряталось за моей саркастической улыбкой. Он, наверное, решил, что я не придаю особого значения своим проблемам с компартией. Он начал отечески поучать меня тоном проповедника, пытающегося вернуть грешника на праведный путь. Это еще больше разбередило мою рану. Сыграла свою роль и выпитая водка. Я бросился в атаку, особо напирая на то, что нельзя уступать произволу и несправедливости, тем более что источником его служит партия, проповедующая общечеловеческие идеалы. Заметил, что, несмотря на все тягостные для меня последствия, я очень горд, что выступил против гонений на моих товарищей в Ташкенте, добавив, что было бы хорошо, если бы и в России во времена сталинских репрессий люди поступали таким же образом. Скольких они смогли бы тогда спасти: своих братьев, отцов, друзей! К сожалению, они не только не противились произволу, но и докатились до прямого потворства ему, то есть прямо или косвенно содействовали высылке своих близких. Это была правда, которую теперь признавали все поголовно: начиная с Кремля, где Хрущевым на ХХ съезде партии был зачитал доклад, и кончая последней русской избой.

Я не сказал ничего нового и поэтому не мог предположить, что Твардовский так серьезно это воспримет…

Вдруг я увидел, как он рывком поднимается со стула, бледный, с застывшим лицом и негнущимся корпусом, резко поворачивается и, бросив сухое “до свидания”, быстрым нервным шагом направляется к выходу.

Маленький подвижный Кулешов замер, словно выключенный электроприбор. Но через миг он встрепенулся, вскочил с места и бросился вслед за Твардовским. Я же чувствовал себя страшно виноватым, хотя так и не понял, в чем была моя ошибка…

Я узнал это от Кулешова, который возвратился ни с чем, страшно расстроенный, поскольку ему не удалось уговорить “Сашу” вернуться за наш стол. Как он мне объяснил, во времена коллективизации власти посчитали отца Твардовского, имеющего в деревне кроме земли еще и маленькую кузницу, кулаком. Так называли в то время не только зажиточных крестьян, но и середняков, т. е. любых мелких собственников, составлявших, по сути, хребет сельского хозяйства. Десятки тысяч таких крестьян были разорены, отправлены в ссылку или уничтожены как сторонники частной собственности и враги социалистических преобразований в деревне. С тех пор Россия перестала быть житницей всего мира. За это она дорого заплатила и еще долго будет платить…

Самому поэту удалось тогда избежать ссылки, поскольку он давно покинул деревню. Он жил сначала в Смоленске, а потом в Москве и уже начал приобретать некоторую известность как литератор и журналист. Но ему не удалось избежать ядовитых и острых шпилек со стороны своих врагов. Приверженцы власти называли его сыном кулака, противники же советского режима - соглашателем, который отвернулся от своих близких, брата и отца, чтобы не испортить карьеру. И попробуй-ка избавиться от подобных слухов и шепота за спиной, которые тянутся за тобой с тихим шорохом, словно шлейф.

Я чувствовал себя прескверно и очень сильно переживал из-за своей невольной оплошности. Наверняка, Твардовский воспринял мои слова как камушек в его огород. Но я ничего не знал о его прошлом. И одна только мысль, что я невольно оскорбил столь дорогого мне человека, да к тому же моего благодетеля и друга, повергала меня в отчаяние. У меня было ощущение, что меня вновь “исключили”, но на сей раз лишив чего-то более ценного и невозместимого, чем членство в партии. “Не принимай это так близко к сердцу, - успокаивал меня Аркаша, поднимаясь в вагон своего поезда. - Завтра он протрезвеет и поймет, что ты не хотел его обидеть. И потом Саша никогда не держит зла. Он очень благородный человек. Настоящий демократический принц российской поэзии!”

Поэтам свойственны подобные высокопарные выражения, а под воздействием водки душевная щедрость их достигает небывалых высот. Но что касается Твардовского, то в словах его белорусского коллеги вовсе не было преувеличения. Последующие события красноречиво доказали это.

Не прошло и недели после печальных событий в ресторане Белорусского вокзала, как мне позвонила от имени Александра Трифоновича моя приятельница из поэтического отдела Софья Караганова. Она передала мне от него привет и спросила, нет ли у меня для них новых стихов. Я послал в редакцию цикл стихов, около тридцати (достаточно большой для “Нового мира”), воспевающий запуск в космос первого спутника и связанные с этим надежды человечества. Твардовский их сразу же опубликовал, обойдя не только очередность и приоритеты редакции, но и проигнорировав протесты своего первого заместителя и члена редколлегии, который боялся появления “исключенного из партии грека” в ведущем литературном журнале Москвы и что их неправильно поймут “наверху”…

Подобные жесты солидарности и поддержки со стороны Твардовского и других ведущих русских литераторов явились косвенным осуждением несправедливых гонений по отношению ко мне и очень поддержали меня морально. Подобная забота обо мне проявилась и в письме прогрессивого турецкого поэта Назыма Хикмета, которое он отослал в то же самое время в издательство Молодой гвардии”. Это письмо служило прологом к моей книге, публикацию которой он пытался возобновить, так как она была приостановлена после известных событий.

“Я хорошо знаю биографию Алексиса Парниса. Ею мог бы гордиться любой поэт. Мне посчастливилось участвовать вместе с ним во Всемирном фестивале молодежи и студентов, который проходил в Варшаве в 1955 году. Именно там я обнаружил, как много друзей у его поэзии среди молодежи из самых разных стран мира. Я радовался той любви, которая окружала поэта, столь любимого мною… Я знал его стихи еще до того, как мы познакомились с ним, обменялись первым рукопожатием и разговорились. И те его первые стихи, и те, которые я прочитал позже, очень понравились мне…

Парнис родился в Пирее. Я никогда не был в этом городе, но у меня много друзей родом оттуда. И я много читал об этом порте. Когда я думаю о Пирее, то представляю себе его набережную, дома, рабочих с текстильной фабрики. Мне кажется, что он должен быть очень похожим на турецкие города, на набережные Средиземноморья. Это звучит и в стихах Парниса, в которых отражается море, дымок пароходов, белоснежные паруса, солнце и которые никогда не теряют надежду…”

 

Алексис Парнис [слева] и Борис Полевой [в центре] 1952 г.

Так и я не терял надежду в Москве во время моей целенаправленной травли, которая продолжалась более четырех лет, вплоть до 1960 года, когда по счастливому стечению обстоятельств была поставлена моя пьеса “Остров Афродиты”.

Самые первые попытки продвижения ее на сцену принадлежат писателю Борису Полевому - еще одному моему другу, который делал, что мог, чтобы помочь мне в трудные времена.

Как-то во время случайной встречи я сказал ему, что предложил Остров Афродиты” в два театра и оба раза получил отказ, причем не из-за художественного несовершенства пьесы, а по причине моего исключения из партии. Я попросил его прочесть пьесу. В результате он послал ее вместе с сопроводительным письмом ведущей актрисе театра Станиславского Софье Гиацинтовой:

“Дорогая Софья Владимировна!

Мне недавно довелось прочитать пьесу известного греческого поэта Алексиса Парниса “Остров Афродиты”. Признаюсь, давно не испытывал такого волнения и удовольствия. Чрезвычайно яркая, сильная, целеустремленная пьеса, остро антиколониальная, и в то же время глубоко художественная.

Когда-то довелось мне побывать на Крите и Кипре, видеть тамошних людей. Чудесные люди! Храбрецы и романтики. Так что при всей необычайности сюжетных коллизий все это к тому же еще и чистейший реализм. Но не буду расхваливать Вам кота в мешке, прочтете - увидите, мое же мнение, как драматурга освистанного Вами, разумеется, и не очень интересно.

Вам же хочу пояснить, почему я заставил автора разыскать именно Вас. Чрезвычайно ценю Вас как художника, как актрису и режиссера, и просто увидел, читая пьесу, да именно увидел, Вас в роли матери Лабрини Кирьякули. Никто из всех мне известных актрис не смог бы ее сыграть.

Простите, что вмешиваюсь в дела Ваши, но думается, что Вы меня за это ругать не будете.

26 января 1960 г.Ваш Борис Полевой”

Гиацинтова прочитала пьесу в тот же самый день, когда ее получила. Она позвонила Полевому и сказала, что пьеса ей очень понравилась и что она немедленно выносит ее на худсовет. Она также сказала, что хотела бы встретиться со мной в ближайшие дни. Однако внезапная болезнь Софьи Владимировны помешала осуществлению многих ее планов, в том числе и постановке Острова Афродиты”. А я опять, в который уже раз, переживал сизифовы муки разочарования.

 

Алексис Парнис и Вера Пашенная

И вдруг удача мне улыбнулась, еще раз доказав справедливость поговорки “все что ни делается, все к лучшему”. Гиацинтовой, которая с тысячью извинений вернула рукопись Борису Полевому, пришла в голову спасительная мысль свести меня с режиссером Комиссаржевским. По счастливой случайности он как раз искал сейчас пьесу для уже очень пожилой Веры Пашенной, ведущей актрисы знаменитого Малого театра - настоящей легенды русской сцены. Роль греческой матери, которая была одного с ней возраста, как нельзя лучше подходила семидесятитрехлетней актрисе, так же как подошла позже и греческим актрисам Кивели и Паксину. Пашенная решила во что бы то ни стало сыграть эту роль. Когда Комиссаржевский ввел ее в курс дела о причинах отклонения моей пьесы другими театрами и вообще о моем теперешнем незавидном положении, она решила подстраховаться от любых неприятных сюрпризов в будущем. Она напрямую позвонила Никите Хрущеву, поскольку дружила с ним и его женой, и легко добилась от него разрешения на постановку, минуя все бюрократические и цензурные рогатки.

Позже Вера Николаевна поведала мне (после оглушительного успеха этой пьесы у нас с ней сложились почти родственные отношения) подробности ее разговора с Хрущевым. “Никита Сергеевич! Я нашла прекрасную роль как раз для моего возраста, но мне не разрешают ее играть, - сказала она капризным тоном обиженного ребенка, что так забавно звучало в ее устах. “Кто же вам мешает, Вера Николаевна? Неужели есть люди, которые осмелились огорчить гордость русской сцены?” - возмутился Никита Сергеевич в той же игривой манере, давая ей понять, что находится в прекрасном настроении. - “Мне сказали, что эту пьесу очень трудно поставить, потому что ее автор - грек из Ташкента, которого исключили из греческой компартии. В общем, какая-то запутанная история, в которой я ничего не понимаю”, - ответила она. - А вы думаете, я что-нибудь понимаю?” - пошутил Хрущев и посоветовал начинать постановку пьесы как можно скорее, раз она ей так нравится. (Этот забавный разговор имел для меня очень большое значение: он укрепил меня в мысли, что наглое вмешательство в дела компартии Греции было делом рук Суслова, а Хрущев не знал сути проблемы.) Короче говоря, этот звонок Пашенной открыл дорогу моей пьесе.

Мои друзья и знакомые (враги были окончательно забыты) не верили своим глазам, будучи приятно удивлены столь внезапным и благоприятным для меня поворотом событий. И конечно, в первую очередь, Александр Твардовский. Он воспринял это как свою личную реабилитацию и поспешил, с уже развязанными руками, закрепить мой успех. В сентябре 1960 года он опубликовал в “Новом мире” все пьесу целиком, причем она открывала 9-й номер журнала, вопреки всем традициям и литературной иерархии этого издания.

Вера Пашенная и Малый театр, Александр Твардовский и “Новый мир”! С подачи звезд советского искусства такой величины интерес к моей пьесе, разумеется, достиг небывалых высот, и тут же последовала реакция из других театров. Еще до премьеры в Малом о своем решении ставить Остров Афродиты” объявили около ста театров, от Балтики до Дальнего Востока.

В результате в официально опубликованном списке министерства культуры за первое полугодие 1961 года, моя пьеса стояла на первом месте по количеству постановок. Ее играли в 171 театре и количество представлений приближалось к пяти с половиной тысячам. Особенно впечатляющей была постановка в Малом театре, где занавес на премьере поднимался 37 раз.

Как-то в декабре, в те счастливые для меня времена, я заглянул в редакцию “Нового мира”, чтобы лично вручить ее сотрудникам приглашения на спектакль. К счастью, Александр Трифонович был в своем кабинете, и я, разумеется, пошел его поприветствовать. “Добро пожаловать, победитель! - он был в прекрасном расположении духа и поспешил рассказать мне, что вчера вечером его жена со старшей дочерью смотрели мою пьесу. Они были в восторге и от пьесы, и от постановки, и от Пашенной, и, конечно, от Нового мира”, который так вовремя опубликовал “Остров Афродиты”. А потом он сообщил мне одну очень важную новость. По его сведениям, такое же положительное мнение о моей пьесе сложилось и “наверху”, в ЦК КПСС, и прежде всего среди близкого окружения Хрущева. Его советник по культуре Владимир Лебедев, довольно молодой человек, но имеющий большое влияние, очень хвалебно отзывался о Парнисе, написавшем “антиимпериалистическую прогрессивную пьесу, получившую международный резонанс” - я дословно запомнил это выражение со слов Твардовского. Короче говоря, моя судьба вмиг превратила меня из “Золушки” в “принцессу”. Изгнанный многие годы назад из партии Парнис вдруг стал прогрессивным писателем с мировым резонансом. И это несмотря на то, что он поддерживал непокорных “ташкентских” партизан, вместе с ними не признавал новое марионеточное руководство греческой компартии и упрямо продолжал переписку с разжалованным Н. Захариадисом. (У меня сохранились его письма того времени). Все это стало теперь второстепенным и списывалось на причуды и завихрения литератора, который со временем от них отречется во имя славы и денег. Так они думали!

Как бы то ни было, уже во второй раз со времени Всемирного фестиваля в Варшаве 1955 года я познал большой успех, принесший мне славу и деньги. (Мой авторский гонорар за пьесу, которая шла уже в 181 театре, достиг астрономической суммы.)

В такие редкие моменты появляется мистическое чувство, что переживаешь медовый месяц со своей собственной судьбой!

Мы довольно долго беседовали с А. Твардовским в его кабинете на Пушкинской площади. А потом с фамильярностью удачливого автора, сотрудничающего с “Новым миром” и изо всех сил старающегося выразить свою любовь и признательность к своему благодетелю - главному редактору, я пригласил его в расположенный напротив ресторан ВТО. Должны же мы были обмыть мой успех! Он не имел ничего против, но не знал, что скажет его жена, Мария Илларионовна. Она очень переживала, когда он пил, ведь это было так вредно для его здоровья, и все время боялась, что кто-нибудь втянет его в очередную попойку. Как он объяснил мне, после его недавнего выхода из больницы с него взяли слово, что после работы он должен возвращаться прямо домой. Но на этот раз для него могли бы сделать исключение, если только я сам позвоню Марии Илларионовне как автор нашумевшей пьесы, и он лукаво посмотрел на меня, словно школяр, которому подвернулся удобный случай прогулять урок.

Я тут же позвонил жене Твардовского и легко получил ее согласие поужинать вместе с Александром Трифоновичем, поскольку дал ей слово, что не пущу его ни в какие другие компании и, главное, сам провожу его домой, до самой двери…

… В конце концов мы остановили свой выбор на ресторане Москва”. Мы ели, пили, произносили бесконечные тосты, и все шло хорошо, в разумных пределах. И в довершение всего, будто усиливая успех теплого русско-греческого вечера, мы сразу же поймали такси, несмотря на поздний час и начавшуюся вдруг вьюгу. Таксист пришел в восторг, когда узнал в своем пассажире всенародного любимца Твардовского. Он сказал, что знает наизусть многие строчки из “Теркина”, что впрочем почти не тронуло пресыщенного подобными комплиментами поэта. Однако атмосфера в такси сложилась очень теплая и дружеская. Машина с трудом пробиралась по заснеженным улицам. Мы все ехали, ехали, а конца не было видно. Вдруг Александр Трифонович заподозрил, что любящий искусство таксист кружит не потому, что объезжает огромные сугробы, как он нас уверял, а просто накручивает километры. И тут случилось то, чего я больше всего боялся. Водка взыграла-таки в моем уважаемом собутыльнике, и он начал выкрикивать оскорбления в адрес своего почитателя, обзывая его мошенником, вором, бессовестным негодяем, недостойным носить высокое звание советского шофера!

Шофер, похожий на безликую глыбу, в толстой телогрейке и в огромной шапке, надвинутой на глаза, начал оправдываться взволнованным заискивающим тоном. Он ни в чем не виноват и никогда не позволил бы себе обсчитать пьяного пассажира, а уж тем более самого великого и самого любимого в России поэта. Однако его почетный пассажир не слушал его и продолжал поливать последними словами, упрекая его в том, что он не поехал сразу на набережную, а затеял в арбатских переулках игру в прятки с разбушевавшейся вьюгой и со своей совестью, да к тому же еще осрамил его в глазах греческого друга. “Ты знаешь, кто это?” - и он начал петь мне хвалебную оду, награждая меня самыми щедрыми эпитетами, вплоть до того, что я потомок Гомера и Эсхила!!!

А потом вдруг - о Боже! - он решил, что не пристало нам пользоваться услугами такого ненадежного водителя. “Остановись, мы выйдем!” - властно приказал он, и шоферу ничего не осталось, как повиноваться.

Я же изо всех сил старался переубедить Александра Трифоновича, втолковывая ему, что в этот час очень трудно будет найти другое такси. Но он был непреклонен. “Я не могу ни секунды оставаться в одной машине с человеком, который считает меня идиотом”, - отрезал он.

И вот мы стоим на тихом перекрестке недалеко от Киевского вокзала (в то время он жил еще в том районе), то есть совсем близко от его дома, и ждем другого такси. Вскоре снег превратил нас в два совершенно белых столба - бесполезное дополнение к жутковатому пейзажу декабрьской вьюги. О гранитные парапеты замерзшей Москвы-реки ледяные северные ветры оттачивали свои длинные ножи, готовясь пронзить нас до самых костей. “У меня такое чувство, будто мы оказались в далекой Сибири”, - пробормотал я. В ответ мой спутник глухо крикнул сквозь поднятый воротник: “А представь себе сталинские времена, когда заключенных в сибирских лагерях каждую ночь выводили из бараков и часами оставляли на морозе, а там было гораздо холоднее, чем здесь. Многие не выживали, как ты понимаешь”.

Да, я понимаю, мысль, что бывает и хуже, способна вооружить тебя бесконечным терпением. К тому же сравнительный анализ жизни разных людей, начиная с Адама и Христа и кончая “распятыми” наших дней, всегда был ключевым элементом моей философии. Но сопротивляемость организма во время войны совсем иная, чем в мирное время. Я, например, будучи городским жителем, очень легко простужался, хотя на войне мог спокойно спать на снегу, завернувшись в тонкую шинель… Короче говоря, через полчаса бесплодных ожиданий я окоченел с головы до ног и в своем стоявшем колом пальто чувствовал себя словно в ледяной скорлупе. “Александр Трифонович, может, пойдем пешком? - предложил я. - Тем более, что ваш дом уже совсем близко”. Он согласился, и мы двинулись в путь, но он все время поскальзывался на снегу и шатался, а я должен был удерживать его, несмотря на его могучее телосложение. Мы продвигались вперед черепашьим шагом. Уже минуло три часа ночи. Снегопад все усиливался, пряча за живой белой мозаикой темные слепые дома, пустые улицы и проспект какой-то неправдоподобной ширины, больше напоминающий взлетную полосу аэродрома…

И вдруг мы увидели, как из мглы выплывает долгожданное такси, освещая нас фарами и зеленым огоньком надежды на ветровом стекле.

Через две минуты мы были уже возле дома поэта, который не мог найти слов, чтобы выразить свою благодарность и признательность ниспосланному Богом таксисту. Таксист был и настоящим профессионалом, и человеком долга, раз вышел на работу в такую ночь ради страждущих. “Как тебя зовут, дружище?” - сердечно спросил Твардовский водителя, вылезая из такси. - “Иван. Я тот самый шофер, от кого вы недавно избавились”, - ответил тот с язвительной, но беззлобной улыбкой.

Все это выглядит как анекдот, но это реальная история, причем глубоко символичная. И даже пророческая, как мне кажется теперь. Ведь русские люди после мрачного, полного бед и страданий периода длиной в семьдесят с лишним лет, вернулись на колею старой России к своим утраченным ценностям (которые они похоронили в 1917 году), чтобы продолжить путь, уже не вступая в противоречие со своим естеством и с глубоко укоренившимися в их душах традициями.

Продолжение следует

Комментарии

Добавить изображение



Добавить статью
в гостевую книгу

Будем рады, если вы добавите запись в нашу гостевую книгу. Будьте добры, заполните эту форму. Необходимой является информация о вашем имени и комментарии, все остальное – по желанию… Спасибо!

Если у вас проблемы с кириллическими фонтами, вы можете воспользоваться автоматическим декодером AUTOMATIC CYRILLIC CONVERTER.

Для ввода специальных символов вы можете воспользоваться вот этой таблицей. (Латинские буквы с диакритическими знаками вводить нельзя!)

Ваше имя:

URL:

Штат:

E-mail:

Город:

Страна:

Комментарии:

Сколько бдет 5+25=?