ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ПИЛАТА

16-11-2013

8Эрик-Эммануэль Шмитт - (фр. Éric-Emmanuel Schmitt, 28 марта 1960 года, Сент-Фуа-лес-Лион) — французский писатель и драматург. Его пьесы были переведены и поставлены в более чем тридцати странах мира.

Мировые религии нашли богатое отражение в его творчестве, что ярко проявилось в «Цикле незримого» — четырёх повестях Шмитта:

• Миларепа — Буддизм в Тибете
• Месье Ибрагим и цветы Корана — Суфизм и Иудаизм
• Оскар и Розовая Дама — Христианство
• Дети Ноя — Христианство и Иудаизм
• Евангелие от Пилата (2004)

Эрик-Эммануэль Шмитт живёт и работает в Брюсселе, а с 2008 года имеет кроме французского ещё и бельгийское гражданство.

Пилат своему дорогому Титу

Я ненавижу Иерусалим. Воздух, которым здесь дышат, не воздух, а сводящая с ума отрава. Все становится чрезмерным в этом лабиринте улиц, которые проложены не для того, чтобы вести в нужном направлении, а для того, чтобы человек потерялся в них. На дорогах здесь не двигаешься, а постоянно с кем-то сталкиваешься. Повсюду смешение языков стекающихся со всего Востока народов, которые говорят только ради того, чтобы не слышать друг друга. Здесь слишком пронзительно кричат на улицах и слишком много шепчутся по домам. Здесь не соблюдают римский порядок, потому что его ненавидят. Город задыхается от лицемерия и подавленных страстей. Даже солнце, выглядывающее из-за крепостных стен, кажется предателем. Здесь невозможно поверить, что одно и то же солнце сияет над Римом и ползет над Иерусалимом. Солнце Рима дарит свет. Солнце Иерусалима сгущает тени: оно создает темные уголки, в которых плетутся заговоры, коридоры, по которым разбегаются воры, возводит храмы, куда римлянин не имеет права ступить ногой. Солнце-светило против солнца — создателя тьмы, я променял первое на второе, когда согласился стать прокуратором Иудеи.

Я ненавижу Иерусалим. Но есть кое-что, что я ненавижу больше Иерусалима. Это — Иерусалим во время Пасхи.
Я не писал тебе целых три дня, поскольку не мог и на мгновение ослабить бдительность. Праздник Опресноков приводит мои нервы в полное расстройство, а моих людей держит в постоянной тревоге: я удваиваю количество солдат-стражников, постоянно рассылаю патрули, отправляю своих соглядатаев на разведку, выжимаю доносчиков, как апельсин, усиливаю собственную бдительность. Если Израиль вздумает угрожать Риму, то он может это сделать как раз в эти три дня пасхальных празднеств. Город переполняется людьми, разбухает, еврейское население увеличивается в пять раз, поскольку все стремятся в Храм, чтобы вознести молитвы своему единственному богу. По ночам те, кто не нашел пристанища на постоялых дворах или в домах, собираются под стенами города или заполоняют окрестные холмы, где спят вповалку под открытым небом. Днем их религия требует жертвоприношений и превращает Иерусалим в громадную ярмарку скота, рядом с которой возникают скотобойни. Тысячи животных ревут сначала в ожидании, а потом в агонии. По улицам растекаются и густеют кровавые реки. Люди собирают шкуры, шерсть, перья — все это сушится прямо на улице и издает невыносимое зловоние. На тех же улицах горят костры, дым поднимается в небо, пачкая сажей стены. Всепроникающая вонь горящего жира наводит на мысль, что сам город поджаривается на углях, принося себя в жертву своему равнодушному и ненасытному богу. Все эти три дня я не спускаюсь с террасы и с отвращением разглядываю Иерусалим, заполненный толпами людей. Я слышу доносящиеся с забитых народом улиц крики проводников, сзывающих паломников, чтобы показать им могилы пророков. Отовсюду доносится жалобное блеяние ягнят, призывный свист блудниц из подворотен. Иногда толпу разрезает серебристая молния — один из голых воров, натершись маслом, выскальзывает из рук преследователей, оставляя позади себя пустые кошельки и гроздья проклятий.

Ежегодно в эти три дня я боюсь всего на свете. И все же ежегодно я справляюсь со всеми трудностями Все всегда проходило нормально. Никогда не возникало особо опасных происшествий. На этот раз для поддержания порядка нам пришлось прибегнуть к пятнадцати арестам и распять трех человек, что намного меньше, чем в прошлые годы.

А значит, я смогу со спокойной душой отбыть в Кесарию, где я себя так хорошо чувствую, ведь это — со временный римский город, разделенный на квадраты в котором приятно пахнет кожей и казармой. Там, в твоей крепости, мне иногда удается забыть о волнениях, которые всегда держат меня за глотку, когда я прибываю в Палестину. Сейчас, когда я заканчиваю это письмо, разгорается утренняя заря. Наступает воскресенье. и скоро я велю приготовить багаж. Как обычно, я провел ночь за письмом тебе.

Иудея лишает меня сна уже давно, но эти жаркие ночи позволяют нам, дорогой мой брат, поддерживать нашу переписку.
Протягиваю тебе руку из Палестины в Рим. Прости меня за всегдашнюю суровость стиля и береги здоровье.

Пилат своему дорогому Титу

— Тело исчезло!

В момент, когда я сворачивал свиток с адресованным тебе письмом, центурион Бурр принес мне эту ошеломляющую весть.

— Тело исчезло!

Я сразу понял, что он говорил об этом колдуне из Назарета. И сразу увидел, какие неприятности меня ожидают, если немедленно не отыскать труп.

Позволь мне в нескольких словах изложить дело колдуна из Назарета.

Вот уже несколько лет во всей Иудее говорят о некоем Иешуа, раввине-отступнике. Сначала он ничем не отличался от других: невыразительная внешность, говор галилейского бродяги, мешающий общению с себе подобными. Но главное, он происходил из Назарета, какого-то захолустья, а этого вполне достаточно, чтобы он не приобрел особой популярности. Но его всегда чуть таинственные речи человека не от мира сего, его двусмысленные фразы, его восточные притчи, то призывающие к миру, то воинственные, его благожелательное отношение к женщинам, короче говоря, его странности позволили ему постепенно покорить души людей. Как только он начал шествие по Палестине, я послал к нему своих соглядатаев. Они отписали мне, что человек выглядит безобидным, занимается только религиозными вопросами, а его врагами, по его же словам, были скорее иудейские священнослужители, чем римские захватчики. И все же люди мои были удивлены.

Не веря никому, я, чтобы выведать, куда все это ведет, внедрил своих людей в группу его учеников, которая постоянно росла, словно питаясь его словами…

Здесь любая религиозная секта скрытно занимается политикой. С тех пор как Рим установил свой порядок, ввел войска и поставил свое правление, оставив местному населению свободу исповедания своих культов, религиозный экстаз стал проявлением своеобразного национализма, священным убежищем, где зреет сопротивление Цезарю. Я подозреваю, что многие называют себя иудеями ради одной цели: они заявляют — я против Рима. Фарисеи и даже саддукеи, которых я контролирую, поклоняются своему единому богу только ради того, чтобы сильнее возненавидеть наших богов и все то, что мы несем на покоренные земли. Что касается зелотов, ярых врагов Цезаря и врагов любого, кто сотрудничает с Цезарем, то они — опасные фанатики, ненавидящие нас, разбойники, которые не уважают ни один закон, даже свой собственный, которые считают греховным все то, что осуждают сами. Они могли бы, не будь я настороже, поколебать нашу власть и даже уничтожить собственную страну, выплеснув наружу свою варварскую энергию. Поэтому я хотел достоверно знать, к кому примкнет этот Иешуа: к зелотам, фарисеям, саддукеям, или он действительно является наивным верующим, как мне доносили шпионы. Я хотел выведать, какая группа собирается воспользоваться его популярностью и превратить его в средство борьбы против меня. К моему величайшему удивлению, ничего похожего не произошло. Колдун, как я его называю, только настроил против себя всех и вся. Зелоты возненавидели его, когда он оправдал присутствие моих войск и римский налог, заявив: "Отдайте Кесарю кесарево». Фарисеи уличили его в нарушении Закона, когда колдун презрел Субботу. Что касается саддукеев, консерваторов и старших храмовых служителей, то они не могли стерпеть наглости этого раввина, который предпочитает говорить о здравом смысле, а не долдонить одни и те же слова из абсурдных священных текстов. К тому же они опасались за свою власть, а потому добились в эти самые дни казни колдуна.
«Экая важность? — скажешь ты. — Твои враги сами избавляются от потенциального противника! Ты должен только радоваться…» Конечно.

«К тому же он мертв, — добавил бы ты. — Тебе больше нечего бояться!» Конечно.

Но есть опасение, что в этом деле была допущена некая поспешность. Я не осуществил правосудия, римского правосудия, а исполнил их правосудие, правосудие моих противников, правосудие саддукеев, одобренное фарисеями. Я избавил этих евреев от еврея, который им противостоял. В этом ли состояла моя роль?

Во время следствия Клавдия Прокула, моя супруга, не переставала упрекать и осуждать меня.
Обратив ко мне свое удлиненное серьезное лице не выражавшее ни ненависти, ни страсти, она долго смотрела на меня.

— Ты не можешь так поступить.

— Клавдия, этого колдуна мне передали священнослужители синедриона. Как прокуратору мне не в чем его упрекнуть, но, будучи прокуратором, я обязан идти навстречу просьбам служителей, если хочу поддерживать мир с Храмом. Как, ты думаешь, управляет властитель? Он должен заставить всех поверить, что управляет именно он, но его решения диктуются целесообразностью.

— Ты не можешь так поступить со мной.

Я опустил глаза. Я не мог вынести взгляда этой женщины, которую обожаю и которой обязан своей карьерой. Клавдия — и тебе это прекрасно известно — не только решила выйти замуж за безвестного провинциала, каким я был, преодолев сопротивление всех своих близких, но и добилась от них, чтобы меня назначили нa важный пост, сделав прокуратором Иудеи. Я никогда бы не получил такого назначения без ее протекции, се обаяния и ее поддержки. Клавдия Прокула любит меня и уважает, но, как любая знатная римлянка, она привыкла высказывать свое мнение и вступать в дискуссии с мужчинами. Я бы не потерпел такого ни от одной другой женщины, и иногда мне трудно сдержать твою мужскую ярость. Я предпочитаю не затыкать ей рот, а выслушивать ее доводы. Дабы мой престиж не пострадал в глазах окружающих, я добился, чтобы наши споры не происходили в присутствии посторонних. Но она пользуется нашим уединением, чтобы внести напряженность в наши разговоры.

— Ты не можешь так поступить со мной. Без Иешуа меня бы уже не было в этом мире.

Она говорила о болезни, которая на несколько месяцев приковала ее к постели. Она медленно теряла свою кровь. Я собрал всех врачей Палестины, римлян, греков, египтян и даже евреев, но ни один не смог остановить кровотечение, которое обычно у женщин длится четыре дня в месяц, но которое почему-то никак не прекращалось у Клавдии Прокулы.
Лицо ее стало безжизненным, утратило все краски, бледность ее губ ужасала меня. При малейшем движении сердце ее начинало яростно биться. Я уже видел день, когда Клавдия перестанет дышать.

Одна служанка рассказала ей о колдуне из Назарета, и Клавдия попросила моего разрешения призвать его. Я согласился, не питая никаких надежд, и даже не присутствовал при их встрече.

Человек провел с ней всю вторую половину дня. В тот же вечер кровь перестала истекать из тела Клавдии.
Я не мог в это поверить! Я никак не решался проявить бурную радость по поводу ее выздоровления.

— Что он сделал?

— Мы только говорили, и ничего больше.

— Он тебя не касался, не выслушивал, не прощупывал? Не помазал никакой мазью, никакими эликсирами? Но как он остановил кровь?

— Мы только говорили. И мы сказали друг другу столько разных вещей…

Она еще не набралась сил, чтобы отвечать мне, но она улыбалась.

Она выглядела посвежевшей, ожившей, словно роса этого утра пошла ей на пользу. Она повернулась ко мне и сказала:

— Благодаря ему я примирилась с тем, что мы не можем иметь детей.

Ты знаешь, мой дорогой Тит, как эти римские аристократки преподносят тебе сибиллову фразу, глядя в упор на тебя, а ты должен притворяться, если не хочешь прослыть невеждой, что все понял. И я принял умный вид, добавив чуть-чуть восхищения, ибо, похоже, именно такого выражения чувств ожидала моя супруга. Больше мы об этом не заговаривали.

— Иешуа спас меня. Теперь ты — спаси его.

Она напоминала о кодексе чести, который не имел ничего общего с моими служебными обязанностями прокуратора.

— Я велю публично бичевать его. Обычно хорошее кровопускание удовлетворяет толпу. Так ему удастся избежать худшего.

Клавдия молча кивнула. Мы достигли согласия, и оба считали, что таким образом колдун будет спасен.
Но публичная порка не дала желаемого результата, и с этого момента все завертелось с невероятной скоростью. Солдаты вывели человека на террасу Антониевой башни и обрушили плети на его спину. Но приговоренный, как ни странно, не кричал, не протестовал, даже не хрипел при ударах. Он, казалось, отсутствовал на этом представлении. Он был безмятежен, его поведение не походило ни на поведение преступника, ни на поведение невинного человека: он следовал судьбе, которая ему не нравилась, но которую он принимал, отрешившись от окружающего мира. Даже его тело не было телом мученика; кожа лопалась, текла кровь, но с его уст не сорвалось ни единой жалобы. Иешуа бросал вызов судьям и палачам, он превращал правосудие в пародию на правосудие, а мучения — в карикатуру. Толпа была разочарована. Ее возбуждение росло. Теперь она настроилась против него. Она считала, что главное действующее лицо ничего собой не представляет, она упрекала его в равнодушии. Толпа жаждала зрелища, она хотела красивого конца, она требовала смерти.
Я присоединился к Клавдии, укрывшейся в тени башни. Я хотел предупредить ее, что наша уловка не удалась. Но она уже все поняла. И с рыданиями укрылась в моих объятиях.

— Сделай что-нибудь. Умоляю тебя, сделай что-нибудь.

Если бы Иешуа смог пролить хоть четверть слез, пролитых Клавдией, он сумел бы склонить толпу, я в этом не сомневаюсь, к милосердию. Ради своей жены более чем для самого колдуна, который, я знал, ни в чем не виновен, я должен был найти какой-то выход.

— Обычай! Пасхальный обычай!

Клавдия сразу поняла меня. Она перестала дрожать и наградила меня одним из тех восхищенных взглядов, которые позволят мне считать себя молодым и красивым даже тогда, когда мне исполнится восемьдесят лет.

Я приказал стражникам привести из темницы знаменитого разбойника, который здесь всех ограбил и изнасиловал множество дев. Громила отлично владел кинжалом, но его последние преступления помогли нам арестовать его. Его арест был для меня облегчением, ибо я подозревал этого предводителя в том, что он возглавлял армию зелотов, собирающихся вскоре восстать против моей власти. Он проводил в темнице последний день, поскольку во второй половине дня его должны были распять вместе с двумя другими негодяями.

Я обратился к толпе и напомнил ей об обычае, по которому римский прокуратор освобождал одного из пленников в связи с пасхальными торжествами. Я предложил толпе выбрать между Вараввой и Иешуа. Я ни на секунду не сомневался в ее решении. Иешуа пользовался огромной популярностью и был безобиден, а опасного Варавву очень боялись.
Люди молчали. Они были удивлены. Они смотрели на окровавленного, едва державшегося на ногах Иешуа, стоявшего с опущенной головой, и на нагло выпятившего грудь Варавву, чьи крепкие ноги держали темное мускулистое тело. Варавва с вызовом смотрел на толпу.

В толпе начали перешептываться. Между группами сновали какие-то люди: я думаю, это были ученики колдуна, которые пытались склонить остальных к счастливому для него решению. Я поднял глаза к крепости и заметил в окне Клавдию, не спускавшую внимательного взгляда с меня. Мы улыбнулись друг другу.

И народ вынес свой приговор. Он вначале прошелестел, потом набрал силу, превратился в рев — толпа с ревом скандировала: «Варавва!»

Я ничего не понимал. Толпа требовала освободить вора, насильника, убийцу. Иисус ничего не совершил, только бросал вызов религии, и потому приговаривался к смерти, а Варавва, этот сучий отпрыск, жестокий громила, кровожадный, эгоистичный, Варавва, от чьих преступлений пострадала не одна семья в этой толпе, Варавва, по их мнению, заслуживал милосердия!

Я был возмущен, разочарован, раздражен, но должен был подчиниться.

Я дал обязательство перед толпой. Руки мои были связаны. Мне хотелось умыть руки перед этими людьми.
И я выполнил этот ритуальный жест, означавший: «это меня больше не касается». Стоя на возвышении над вопящим народом, я велел лить мне на руки теплую воду и. как по волшебству, обрел спокойствие, потирая ладони. Вдруг я заметил, что вода, ударяясь о днище медного таза, засверкала всеми цветами радуги.

В голове мелькнула мысль: я не представляю правосудие на земле Иудеи, а представляю Рим. И в то же время я подумал: если Рим не осуществляет правосудие на своих землях, то почему я избрал Рим своим повелителем?

Я обернулся и бросил последний взгляд на двух пленников, а потом вернулся в крепость. И там внезапно меня озарило, что изменило судьбы этих двух людей, бросив одного на крест, а второго избавив от смерти. Я осознал свое заблуждение. Я увидел то, что увидела толпа и чего я не мог в то мгновение увидеть: Варавва был красив, а Иешуа — уродлив.

Клавдия ждала меня в спальне. Я поглядел на высокую римлянку в светлых одеждах, на ее изящные руки, унизанные тяжелыми браслетами, на аристократку, чья кожа имела розово-белый цвет вьюнка и у ног которой лежали все семь холмов Рима: она в отчаянии кусала пальцы, жалея галилейского грязнулю! Она с презрением смотрела из окна на толпу, черты ее лица были напряжены, губы пунцовели от гнева. Она не могла свыкнуться с несправедливостью.

— Мы проиграли, Клавдия.

Она медленно кивнула. Я ждал ее протестов, но она, похоже, смирилась с неизбежностью.

— Ты не мог ничего сделать, Пилат. Он нам не помог.

— Кто?

— Иешуа. Он своим поведением призывал к себе смерть. Он хотел умереть.

Быть может, она была права… Ни перед священниками, ни передо мной, ни перед толпой он не сделал ни единого жеста, который помог бы ему добиться милосердия. Его замкнутость, его отказ от патетики, его ясные ответы постоянно и неуклонно подталкивали его к смерти.

— Нам остается только ждать, — обронила в заключение Клавдия.

Я с непониманием поглядел на нее:

— Чего ждать, Клавдия? Через несколько часов он умрет.

— Нам остается понять, что он хотел сказать нам своей смертью.

Я люблю Клавдию, но я уже терял терпение, которое может себе позволить умный мужчина, сталкиваясь с умной женщиной. Клавдия относилась к существам, для которых все является знаком судьбы — падение листа, полет птицы, направление ветра, форма облака, глаза кошки или молчание ребенка. Как и оракулы, женщины стремятся наделить разумом все. пытаются прочесть мир предметов и вещей, как пергамент. Они не смотрят, они разгадывают. Для них все имеет смысл. Если послание не ясно, значит, оно сокрыто. Нет никаких лакун, нет ничего незначащего. Мир раз и навсегда покрыт густым покровом. Мне хотелось возразить ей, что смерть есть всего-навсего смерть, что своей смертью нельзя подать какой-либо знак. Смерть принимают, и Клавдии никогда не уловить иного смысла в смерти своего колдуна, кроме прекращения жизни. Но в самый последний момент я сдержался. Быть может, чтобы избежать лишних страданий, Клавдия творила мир, где все, даже самое худшее, о чем-то ей говорило.

И я, как всегда, сделал понимающее лицо, словно взвешивал слова Клавдии на вес золота, и вернулся к своим центурионам, чтобы отдать распоряжения о казни.

Через несколько часов Иешуа умер, а Варавву освободили.
И вот тело исчезло!

Теперь ты лучше понимаешь мое удивление, когда центурион Бурр сообщил мне странную новость. Колдун продолжал свои фокусы! Клавдия могла торжествовать.

В сопровождении когорты я немедленно отправился на кладбище, расположенное неподалеку от дворца, чтобы быстрее докопаться до истины, которая еще могла витать в воздухе.

Десяток евреев, мужчин и женщин, стояли вокруг гроба. Наше появление заставило их скрыться в цветущих кустах. Перед разверстой пещерой остались лишь два стража.

По их одеждам я определил, что они принадлежали к охране Кайафы, первосвященника Храма, того самого, кто проявлял наибольшее рвение в желании осудить и лишить Иешуа жизни.

— Что они здесь делают?

Центурион объяснил мне, что Кайафа еще с вечера поставил их сторожить гроб, опасаясь, что тело похитят и превратят в объект культа.

— И что же вы видели?

Стражи стояли с закрытыми глазами и ничего не отвечали. Две головы идолов с грубыми чертами, словно их наскоро вылепил из глины неумелый гончар, пользовавшийся только пальцами, не обронили ни слова. Их губы дрожали, но они молчали, опустив плечи и замкнувшись в своем безмолвии.

— Я наказал их кнутом, Пилат, но они уверяют, что ночью ничего не видели.

— Невозможно!

Я приблизился к могиле, склепу, обычному в этих местах. Ты таких никогда не видел. В Палестине не роют могил в земле, здесь долбят скалу, образуя нечто вроде грота. Потом пещеру заваливают огромным круглым камнем, служащим дверью.
Камень откатили в сторону, заблокировали жердью, наполовину открыв вход в склеп.

— Почему его вновь открыли?

— Утром женщины хотели возложить душистые травы, смирну и алоэ, в качестве подношения усопшему.

— А кто открыл вход?

— Женщины, оба стража, и поскольку они не справлялись с весом камня, я присоединился к ним во время обхода, — ответил центурион. — Таким образом мы обнаружили, что могила пуста.

Я заглянул в темный грот.

Я никак не мог поверить в эту историю с исчезновением тела. Если требовалось столько сил, чтобы откатить в сторону камень утром, как колдун смог это сделать в одиночку и к тому же ночью?… Нет, мысль была абсурдной.

Я вошел в склеп. Я сделал это почти невольно. И удивился сам себе. Зачем врываться в мир мертвых? Неужели я перешел опасную черту?

Крохотная передняя камера, потом коридор, ведущий в более просторное помещение, где в скале были вырублены три ложа. И все они были пусты. На одном из них лежали бинты, мази и погребальное полотно — простыня очень хорошего качества. На нем я заметил бурые пятна, вероятно, это кровь, капавшая из ран колдуна. Погребальное полотно было аккуратно сложено и лежало на краю ложа.

Полный абсурд. Как и исчезновение трупа, это сложенное с аккуратностью погребальное полотно со сгустками крови бросало вызов здравому смыслу. Кто снял его с тела? И кому в голову пришла эта странная мысль — сложить погребальное полотно в форме правильной геометрической фигуры? Что за неведомый маньяк орудовал в могиле? Неужели сам колдун был настолько аккуратен, что, придя в себя, инстинктивно…

Я держал ткань и теребил ее пальцами, словно это могло мне помочь найти решение. Мысли мои путались. Меня охватило какое-то отупение. Я уселся на ложе. И представил себя на нем мертвым, запертым в скале на веки вечные, без света — только тонкий лучик солнечного света из отверстия, где камни плохо прилегают друг к другу. Я представил себе, что превратился в Иешуа, в высокого худого Иешуа, отдыхающего здесь после мук на кресте.

Мои легкие заливал расплавленный свинец. Плечи и грудь под неимоверной тяжестью истончались, расплющивались. Мне хотелось лечь и вытянуться. Из меня словно высосали все силы. Затмение рассудка, то ли наслаждение, то ли недомогание, парализовало мои ноги и волю.

И вдруг я понял, что происходит. Я увидел в углу огромную кучу ароматных растений, смесь смирны и алоэ, которую положили здесь, чтобы очистить затхлый мертвенный воздух, и которая сейчас вливала в мои легкие, легкие живого человека, смертельную отраву…

Я напряжением воли заставил себя выбраться из могилы, вылетев из нее, как стрела. Резкий солнечный свет был спасительной пощечиной.

Я глянул на сад, на вишни, усеянные цветами, на ярко-зеленые весенние листья, и здесь, в мире, насыщенном запахами, наполненном красками и трелями птиц, вдруг засомневался, что смерть существует.

Я подошел к лошади и, прежде чем уехать, в последний раз посмотрел на стражников. Они с тупым видом рассматривали свои ноги.

Понимание пришло в мгновение ока: по их расширенным зрачкам я понял, что они были одурманены. Я заметил два бурдюка, валявшихся неподалеку в траве. Они были подозрительно пусты. Достаточно было no-нюхать горлышко, чтобы без труда ощутить запах снотворного, едва заглушенного резким и терпким ароматом плохого палестинского вина. Теперь я понял, как все произошло: стражу опоили и усыпили. Поэтому они не могли ни видеть, ни слышать орду воров, которые откатили камень, похитили труп и вновь закрыли могилу. Представление отменно подготовили: люди, даже самые наивные, должны были обязательно поверить в сверхъестественные способности колдуна. Я вернулся в крепость и принял необходимые меры: следовало отловить похитителей и отыскать тело Иешуа.

Мои помощники удивились:

— Господин, мы не имеем права осквернять еврейские могилы. Этим должен заниматься Кайафа и его синедрион. Мы к нему не имеем отношения.

— Я должен обеспечить безопасность в стране.

— Безопасность живых, Пилат, но не безопасность трупов, а тем бол ее трупов евреев, не говоря уже о трупе еврея-преступника.

— Иешуа не был ни в чем виновен.

— Однако вы его распяли.

Я ударил кулаком по столу, чтобы прекратить бессмысленные пререкания.

— Ваше дело подчиняться. А о последствиях буду думать я. И уже сейчас могу предсказать, что, если мы позволим людям поверить в то, что колдун самостоятельно вернулся к жизни, самостоятельно откати л камень от входа в свою могилу, мы станем жертвами непредсказуемых беспорядков на этой насквозь прогнившей земле, где даже вино и лимоны порождают приступы лихорадки! Похитители могут вызвать к жизни такое сильное возмущение верующих, что вскоре у всего Израиля на устах будет только имя Иешуа, а народ его плюнет нам в лицо и постарается вышвырнуть нас вон, нас, римлян, свалив на нас ответственность за его муки. Исчезновение тела может изменить равновесие всех сил, нарушив их расстановку. Если нашим ловким фокусникам удастся провернуть мошенничество со склепом, они поднимут народ против фарисеев, которые ненавидели Иешуа, против саддукеев, которые учинили над ним суд, а потом отдали осужденного мне, чтобы я его казнил, и даже против зелотов, поскольку я предпочел освободить Варавву, одного из их людей, а не Иешуа. Одним словом, если вы не разыщете этих негодяев, которые сегодня ночью утерли нос власти, завтра пламя охватит весь Израиль и прольются реки крови. А нам останется только сесть на корабли, отплывающие в Рим, при условии, что нас не перебьют до того, как мы доберемся до порта Кесарии. Я ясно высказался?

Бурр, выполняя мои распоряжения, отправился на поиски преступников. У меня были свои мысли о том, кто они, и о точном месте их пребывания. Через несколько часов похитители будут разоблачены, и все вернется на круги своя. А пока, мой дорогой брат, я пишу тебе это письмо, и, признаюсь, делаю это, чтобы поставить тебя в известность о происходящем и тем самым умерить свое нетерпение. Слуги продолжают собирать вещи, готовясь к отбытию в казармы. Не сомневаюсь: дело это будет решено в кратчайшие сроки и не задержит меня в Иерусалиме. Напишу тебе о развязке из Кесарии. А пока желаю тебе здравствовать.

Пилат своему дорогому Титу

Эти последние часы совершенно сбили меня с толку, поставив множество вопросов, на которые нет ответа. Реальность восстает против моей логики. А ведь я не из тех мечтателей, которые приукрашивают действительность вместо того, чтобы видеть ее таковой, какая она есть, которые идеализируют ее, словно далекую, мельком замеченную и достойную любви женщину, наделяя ее множеством добродетелей, вкладывая в ее уста тысячи непроизнесенных ласковых слов, угадывая ее невысказанные пожелания, которые исподволь ведут к общему счастью, и умолчания, объясняющие ее поведение… Нет, я не из тех любовников-мечтателей, творцов красоты и счастья, что готовы позолотить идеал. Я не демиург блаженства. Я прекрасно знаю действительность. Хуже того, предвижу ее. Я всегда жду, что она будет уродливей, чем кажется, более жестокой, более скользкой, более извращенной, двусмысленной, коварной, мстительной, эгоистичной, жадной, агрессивной, несправедливой, двуличной, равнодушной, напыщенной… Одним словом, разочаровывающей. А потому не расстаюсь с действительностью, охочусь за ней, хватаю за задницу, высматриваю все ее слабости и вынюхиваю ее вонь, выжимаю из нее все ее гнусные соки.

Эта прозорливость придает моей жизни странный привкус, но превращает меня в умелого прокуратора. Никакие речи, даже самые льстивые, самые медоточивые, расцвеченные обещаниями, не мешают мне разобраться в игре тайных сил. Поскольку мой разум похож на нож хирурга, который проникает в самый центр раны, я довольно редко ошибаюсь. Привыкнув отбрасывать благоприятные или оптимистичные перспективы, я часто иду к цели напрямик, и иду быстро.
Но сейчас у меня складывается впечатление, что я топчусь на месте или хожу кругами по арене.

Вчера, во второй половине дня, мои люди отыскали следы учеников колдуна. Сектанты Иешуа укрылись в заброшенном владении неподалеку от Иерусалима.

Я взял отряд из двадцати человек и покинул дворец. За вратами города мы обогнали паломников, которые после ежегодного путешествия возвращались к себе домой. Их обсчитали владельцы постоялых дворов, их обманули торговцы, их обчистили священнослужители, но у всех у них были спокойные лица, и в глазах читалось удовлетворение людей, исполнившие свой долг.

Позади нас, в глубине долины, высился Иерусалим, окруженный стенами, с горделивыми башням дворца Ирода Великого, с монументальной громадой Храма, чьи беломраморные портики блестели на солнце позолотой. Я пожал плечами: да, это была столица, но столица восточная, кичащаяся показной роскошью, претенциозная, шумная, столица религиозное лжи, столица эксплуатации наивных душ, столица, где манипулируют сознанием, где умы питают виной и покаянием, цитадель суеты сует, на которую с яростью обрушился этот колдун из Назарета. И в этом, должен признать, я полностью согласен с ним.

Когда мы миновали перевал, Бурр указал на овчарню внизу. Проломы в крыше указывали на то, что скот здесь больше не держат.

— Они прячутся здесь.

Я разделил отряд, чтобы окружить дом и не дать возможности людям разбежаться. Потом, по моему знаку, мы галопом поскакали к дому.

За стенами все было тихо. Пришлось войти внутрь и по одному вывести всех учеников, которые дрожали как былинки на ветру.

Людей построили передо мной. От их тел несло сильным звериным запахом, запахом страха и паники, запахом обреченных на смерть. Они подумали, что я пришел их арестовать и подвергнуть той же участи, что и их наставника. Опасаясь, что я распну их, они обливались потом, жилы их вздулись, глаза почти вылезли из орбит, их инстинктивная реакция была нормальной, не такой, как у него.

Я не ошибся: их было достаточно, чтобы тихо откатить камень в сторону и похитить труп. Говорили, что они бежали из Иерусалима в день ареста Иешуа и не присутствовали на его казни, опасаясь, что толпа или священнослужители возьмутся после учителя за учеников. Но кто может доказать, что это была не трусливая предосторожность, а точный расчет? Они скрылись на время, пока тянулась мучительная казнь, а потом, втайне от всех, похитили тело с такой ловкостью, что всем оставалось только поверить в то, что колдун исчез самостоятельно, воспользовавшись своими способностями, дабы преодолеть смерть. Эта уловка позволяла им жить в спокойствии еще несколько лет, создав культ Иешуа для обмана легковерных.

— Где тело?

Ни один не ответил. Они, похоже, даже не поняли вопроса.

— Где тело?

Они переглядывались, опускали глаза, их охватила сильнейшая паника. Они так меня боялись, что я словно ощущал их страстное желание ответить мне.

Один из них пал на колени передо мной:

— Смилуйся над нами, господин, смилуйся.

Остальные последовали его примеру. Они пали ниц. Они рассыпались в извинениях:

— Мы поверили Иешуа, потому что были наивными. Мы позволили обмануть себя обещаниями. Он ослепил нас медоточивостью речей, он заставлял нас видеть все иными глазами, он возвышал нас. Но мы не совершили ничего плохого! Это он, и только он, перевернул лавки торговцев в Храме, это он, и только он, все поломал и кнутом изгнал менял и фарисеев! Мы остались далеко позади, мы были у Сузских врат. Мы были удивлены его гневом. Это он осуждал Субботу, а не мы. Мы всегда ее соблюдали. Это он издевался надо всем, но не мы. Наша единственная вина в том, что мы слишком внимательно прислушивались к его словам. Но сегодня мы сожалеем об этом. С тех пор как он бесславно умер на кресте как преступник, мы оценили глубину своего заблуждения. Сегодня мы понимаем, что никогда не должны были следовать за ним, что нам следовало бежать от него в первый же день. Когда мы думаем, что бросили ради него свои семьи и свои труды…

Они выглядели оскорбленными рогоносцами, лица были искажены возмущением. Чувствовалось, что в их душах разыгралась буря, она вырывала с корнем урожай несбывшихся надежд, потерянного времени, утраченных иллюзий. По сведениям моих соглядатаев, некоторые из них уже четыре года следовали за Иешуа, приняв его нищету, его веру, его борьбу, его видения, и вдруг их вера внезапно и насильственно оборвалась со смертью предводителя в самом расцвете лет; их мечта разбилась о крест! Сегодня они понимали, что были наивными людьми; завтра все назовут их глупцами. И до конца дней над ними буду издеваться, но самое худшее было в том, что им самим придется издеваться над собой.
Это были бедные евреи, люди из народа, еще молодые, но трудности скитаний, солнце и нищета сделали их стариками по сравнению с римлянами того же возраста. И эти люди в лохмотьях, чьи спины стали мокрыми от страха, теперь лежали у моих ног.

— Почему вас всего десять?

Я вспомнил, что в сообщениях моих людей говорилось о двенадцати раскольниках.

— Один из нас повесился.

— А двенадцатый?

— Мой брат Иоханан остался в Иерусалиме, — ответил один из самых молодых.

Бурр наклонился ко мне и шепнул на ухо, Иоханан и Иаков принадлежали к богатой семье, очень влиятельной и связанной с первосвященником Кайафой.

— Иоханан ушел сегодня утром, он отправился ко гробу.

— Но не вы?

— Мы возвращаемся по домам. Мы осознали свою ошибку.

— Где вы были сегодня ночью?

— Здесь.

Они казались искренними. У лжецов не могло быть столь виноватого вида. Лжецы потрясали бы своим алиби.
Я приказал людям обыскать овчарню и окрестности. Трупа они не нашли. Ученики, похоже, даже не понимали, что я ищу, они продолжали защищать себя, обвиняя во всем колдуна.

Более других обрушивался на своего бывшего учителя Симон, широкоплечий гигант с выпирающими мышцами. По его могучей шее разбегалась сеть синих жил, словно ее проложили земляные черви. Он с невероятной энергией сжигал теперь то, что ранее обожал. И я подумал, с каким избытком страсти он еще вчера почитал и любил Иешуа.

Ибо в своих путешествиях я давно понял, что римлянина создает утонченность чувств, а еврея-избыток их.
Разговор начал утомлять меня. Было очевидно, что эти несчастные потеряли все и были уверены, что мы прибыли только ради того, чтобы арестовать их, заключить в темницу Антониевой башни, где им придется ждать суда синедриона и неминуемой смерти. Если бы они могли хоть чем-то воспользоваться для защиты, они бы уже все сказали, чтобы избежать неприятностей.

В этот момент на дороге показалась белая фигура. Из Иерусалима к нам спешил хорошо сложенный красивый отрок восемнадцати лет с длинными темными ресницами. Его, похоже, обуревали рвущиеся наружу чувства. Не обращая внимания на мой отряд, на меня, он бросился к друзьям и прокричал:

— Иешуа больше нет в гробе!

Евреи были так испуганы, что застыли на месте, до них даже не дошел смысл сказанного. Юноша с радостью повторил новость, удивленный, что никто не реагирует. Но ученики не слушали его, они косились на меня, пытаясь дать понять молодому человеку, что здесь находится прокуратор.

Юноша повернулся ко мне и, не потеряв присутствия духа, улыбнулся:

— Здравствуй, Понтий Пилат. Я — Иоханан, сын Зеведея. Я объявил им то, что отныне знает весь Иерусалим: Иешуа покинул свою могилу!

Конечно, Иоханан обладал наглостью и уверенностью отпрыска из богатой семьи. Не выношу, когда ко мне обращаются с речами до того, как высказался я. Поэтому я не ответил и дал знак отряду собираться.

Потом смерил презрительным взглядом учеников:

— Я не стану вас задерживать. Расходитесь по домам. И чтобы вашей ноги больше не было в Иерусалиме.

При этих словах лица разгладились, подобно сухой земле Синая после благодатного дождя. Они переглядывались, удивленные, избежавшие кары: они были свободны! Они склонились передо мной все, кроме Иоханана. Симон, опьянев от признательности, даже облобызал мне ноги, совсем не смущаясь столь унизительного проявления своей радости. Я в последний раз пригрозил им:

— Идите домой, вернитесь к работе, забудьте о колдуне и перестаньте поддерживать слух о его исчезнувшем трупе. Через несколько часов мы его найдем, а похитителей посадим под замок.

Иоханан расхохотался, и я увидел его белые зубы молодого счастливого человека, который с насмешкой бросил мне вызов. Я схватил плетку, чтобы ударить его, но он остановил меня, быстро произнеся:

— Я знаю, кто взял тело Иешуа.

Он уже не смеялся. И выглядел искренним. Неужели моя плетка внушила ему почтительность? Он с упрямством смотрел мне прямо в глаза.

— Я знаю, кто это.

Я без спешки повесил плетку на пояс. В конце концов, экспедиция оказалась небесполезной.

— Откуда ты знаешь?

— Так было предусмотрено. Был план.

— Интересно. Итак?

— Все прошло как нужно.

— Интересно. И кто же украл труп?

— Ангел Гавриил.

Я долго разглядывал беднягу. Всеми фибрами своей юной души он верил в то, что только-только произнес. Чтобы просветить тебя, ибо, к счастью, тебе, мой дорогой брат, неведомы еврейские глупости, знай: ангелы — местная достопримечательность наряду с апельсинами, финиками и пресными хлебами — суть посланцы их единого Бога, духовные создания, принимающие человеческий облик, нечто вроде войска нематериальных и бесполых солдат, которые, похоже, неоднократно вмешивались в дела евреев, чтобы сочинить историю этого считающего себя избранным народа. Чтобы совершать путешествия между землей и небом, они пользуются лестницей, которую я никогда не видел. И конечно, сегодня ангелы настроены против римлян, как раньше были настроены против египтян, ибо поддерживают евреев во всех их столкновениях с другими народами. Евреи используют их, чтобы объяснить необъяснимое, когда их разум спотыкается, а такое случается очень часто. А потому этот отрок без труда объяснил непонятное божественным вмешательством, а чтобы придать своему объяснению больше достоверности, даже назвал имя ангела: Гавриил. Ибо эти странные существа, хотя никто их не видел, носят имена, оканчивающиеся на «ил», что указывает на их происхождение от Бога, а потому у них у всех имена Михаил, Рафаил, Гавриил. Гавриил, похоже, с самого начала играет особую роль в судьбе Иешуа, поскольку говорят, что он явился с вестью о его рождении к матери — ни больше ни меньше! Сам видишь из этой галиматьи, что значит быть прокуратором Иудеи… Я ежедневно не только сталкиваюсь с беспорядком в отношениях между людьми — соперничество, национализм, восстания, бунты, — но и с крайним беспорядком в их мыслях. Иудея теряет разум. Она походит на вино, которое теряет свою прозрачность и крепость. Парадокс этой иссушенной, твердой, иногда пустынной земли, над которой не поднимается туман и в небе которой не проносятся облака, состоит в том, что она есть творение тумана в мыслях, самых смутных паров веры и духовности.

Я велел отряду возвращаться, и мы, не вступая в споры, оставили учеников наедине с их бредовыми мыслями. Теперь я знал, куда следует направиться, чтобы отыскать труп.

Когда я понял, что ученики слишком трусливы и слишком разочарованы, чтобы предпринять какие-либо действия, что они никогда бы не пошли на мошенничество и подделку игральных костей, я тут же сообразил, кто организовал это хитрое представление. Это должен был быть кто-то из уважаемых людей, сторонник Иешуа, который в состоянии держать или нанять банду умелых воров, скрытных и молчаливых, а потом припрятать труп, не вызвав ничьих подозрений.
Я отправился в сельские владения, где проживал всеми уважаемый богач Иосиф из Аримафеи.

Почему я не подумал об этом ранее? Иосиф должен был быть именно тем человеком, который последние два дня дергал за ниточки…

Владения его располагались к востоку от Иерусалима за огромными оливковыми рощами. За ними тянулись бесконечные виноградники. Благодаря виноделию Иосиф считается одним из самых зажиточных людей, что дает ему возможность заседать в синедрионе, собрании, творящем суд в религиозных делах. Он тоже участвовал в процессе над колдуном. В синедрионе заседают три класса: священнослужители, толкователи Торы и главы богатейших семей. Именно поэтому Иосиф, член синедриона, произносит на заседаниях умеренные речи, не похожие на привычные религиозные славословия. Однако он больше, чем следует, заинтересовался Иешуа. Вечером, в день распятия, Иосиф явился ко мне испросить разрешения снять Иешуа с креста, натереть его тело благовониями и похоронить в новой, только что подготовленной семейной гробнице.

Похоже, он испытывал легкое смущение, обращаясь ко мне с просьбой. Я понимал, что он вместе со всем синедрионом проголосовал за смерть Иешуа, подчиняясь дисциплине, но ему было трудно признаться римскому прокуратору, что он проявил больший религиозный интерес, чем показывал. Его просто по-человечески потрясла дикая расправа над колдуном. Не задавая лишних вопросов, я согласился на его просьбу похоронить Иешуа. Ибо похоронить его надо было быстро, до захода солнца; в противном случае суббота и пасхальные праздники не позволят ничем заниматься и труп будет гнить на кресте. К тому же я всегда с уважением относился к Иосифу, мудрому торговцу, хорошему отцу семейства, умеренному члену синедриона, который я пытаюсь контролировать по мере возможностей.

В тот момент я не подозревал, на какой хитроумный план согласился.

Мой отряд проскочил в ворота поместья, и все мы были поражены его странным видом. Словно кто-то воздвиг здесь декорации в ожидании актеров. Все было на месте, но не было ни единой живой души, ничего не происходило. Двери и окна были открыты, но женщины между собой не переговаривались; двери амбара распахнуты, калитка птичьего двора приоткрыта, но во дворе не было ни одного пастуха, ни одного конюха, ни одной птичницы. Мы двигались в застывшем мире, пораженные безмолвием. На земле валялись кучи разбросанного сена, инструменты, в кучах навоз а торчали палки.
Мы соскочили на землю и увидели, что внутри дома странного было не меньше: распахнутые сундуки, взрезанные мешки, разбросанное белье, опрокинутая мебель, вспоротые матрасы, сорванные занавеси. Никаких сомнений: владение подверглось нападению разбойников.

Но куда подевались слуги и хозяева? Я испугался худшего. Только бы не наткнуться на сплошные трупы!
Я послал людей обыскать амбар, конюшню, окрестности. Мы с Бурром обошли дом.

Я добрался до спальни Иосифа и его супруги. Здесь тоже царил беспорядок, но следов крови не было. Я глянул на постель и обомлел, вытаращив глаза. Среди мятых простыней лежало содержимое сундука — груда драгоценностей, колец, браслетов, золотых монет…

Как все это объяснить?
На Иосифа напали разбойники, но ничего не взяли? Оставили целое состояние, несмотря на риск, на избиение хозяев? Что же они искали? Что именно?

— Погреб! Надо осмотреть погреб!

Бурр шел за мной, ничего не понимая. Когда мы подошли к тяжелой низкой двери, я услышал стенания и понял, что прав: все люди из поместья — женщины, мужчины, дети, старики — были здесь. Их связали и бросили среди высоких кувшинов и чанов.

Я сам развязал Иосифа и помог ему выбраться на свет. У него одно из тех лиц, чьи резкие и четкие морщины, солнечными лучиками расходящиеся у светло-синих глаз, свидетельствуют о честно прожитой жизни. Все в его лице гармонично. Только кустистые брови говорят о недостатке фантазии. Я уже понял, что произошло, но хотел, чтобы он сам мне рассказал обо всем.

— Иосиф, что произошло?

— Явились какие-то люди. Они искали труп. — Он повернулся ко мне, и на его губах появилась легкая ироничная улыбка. — Они рассуждали как ты.

— Кто это был?

— Они были в масках.

Этой фразой диалог закончился: от него больше не добиться ни слова. Я понял, что мне хотел сказать Иосиф: если люди были в масках, значит, Иосиф мог их узнать. А если Иосиф мог их узнать, значит, они прибыли из Иерусалима. А кто в Иерусалиме, кроме членов синедриона, желал завладеть трупом Иешуа, чтобы воспрепятствовать возникновению никому не нужного посмертного культа?

Я задумчиво обронил:

— Кайафа?

Иосиф из Аримафеи ничего не ответил, и это была единственная достойная еврея манера выдать тайну римлянину.
Значит, Кайафа, как и я, подозревал Иосифа в организации похищения трупа.

— И Кайафа ушел несолоно хлебавши?

Иосиф из Аримафеи долго глядел на меня:

— Да! А если мне не веришь, спроси у него самого. Вы оба приписали мне намерения, которых я никогда не имел. Кстати, к счастью. Поскольку радуюсь тому, какой оборот принимают события, хотя я сам даже мизинцем не шевельнул… Теперь нам остается только ждать.

— Ждать чего?

— Подтверждения, что труп был действительно похищен. Вам с Кайафой требуется доказать, что так и произошло.

— Нам не требуется доказывать, что исчезнувший труп был похищен: это и так очевидно.

— Ну не скажите! И боюсь, что с каждым прожитым днем эта очевидность будет все больше и больше обретать имя ангела Гавриила.

Я был подавлен. Иосиф оказался не таким мудрым, каким он мне представлялся. Мы стояли в темной кухне, на балках висели пучки душистых трав, три курицы ждали своей очереди, чтобы быть ощипанными. Женщины суетились вокруг слуги, худого высокого парня, которого ранили, когда он оказал сопротивление нападавшим в масках.

— Иешуа был необычным человеком, — продолжал Иосиф. — И жизнь его была необычной. Не станет обычной и его смерть.

— Почему ты голосовал за смерть, если думаешь о нем так хорошо?

Иосиф сел и потер лоб. Он уже тысячи раз задавал себе этот вопрос. Нам подали вина.

— Для Кайафы, нашего первосвященника, всё всегда просто. Он легко отличает добро от зла. Там, где обычный разум колеблется, он выносит решение. Именно поэтому он заслуживает роль предводителя. Для меня всё всегда намного сложнее. Иешуа меня интересовал, смущал мои мысли, заставлял думать по-иному, открывал горизонты новых прекрасных надежд. Меня впечатляли его чудеса, хотя сам он их ненавидел. Кайафа был исполнен ярости на Иешуа, он упрекал его в богохульстве, и что самое страшное, в богохульстве, которое пользовалось поддержкой народа. Все, что говорил Иешуа, не противоречит нашим книгам, но Кайафа видел в Иешуа опасность для такого института, как Храм. И потому не обращал внимания на тонкости, когда яростно стремился к его осуждению.

— Значит, во время суда ты подчинился Кайафе?

— Нет, я подчинился Иешуа.

— Прости?

— В момент голосования, когда я хотел пощадить его, Иешуа повернулся ко мне, словно расслышал мои мысли. И глаза его мне ясно приказали: «Иосиф, не делай этого, голосуй за смерть, как и остальные». Я не хотел ему подчиняться, но в моей голове все громче звучало то, о чем кричали его глаза. Он не выпускал меня, словно я стал его добычей. И тогда я уступил призыву. Я проголосовал за смерть. И голосование было единогласным.

— Вам вовсе не требовалось такое единогласие?

— Нет, хватало большинства.

— Что же тогда?

— Так хотел Иешуа.

Теперь Иосиф, как и Клавдия Прокула, моя супруга, высказывал мнение, что Иешуа хотел умереть. Поклонение ведет к странным выводам. Поскольку они хотели продолжать восхищаться Иешуа и поскольку они не мирились с его глупой смертью, Клавдия и Иосиф уверовали в то, что Иисус сам стремился к смерти. Их герой оставался героем, только если желал смерти и сам распоряжался ею. Какой смешной поворот мысли! Они не желали видеть мир таким, каков он есть! Меня выворачивало от жалости к ним. Мне хотелось быть не столь проницательным, не видеть движения выставленных наружу шестеренок человеческого механизма мышления. Дабы не утратить уважения к себе, Клавдия и Иосиф должны были непременно возвеличивать колдуна.

Я расстался с Иосифом.

В воротах я обернулся к нему:

— Мне не хотелось бы быть на твоем месте, Иосиф. Ты наделил колдуна сверхестественными возможностями, и ты ошибся. Ты возложил на этого колдуна несбыточные надежды. И снова ошибся. Но все это, на мой взгляд, не так уж важно. Иешуа был странным человеком, озаренным, но человеком славным, который никому не причинил зла и который никогда не выступал против Рима. Я сделал все, чтобы уберечь его от смерти, я считал, что он не заслуживает смерти. Но я подчинился давлению толпы, когда она сделала свой выбор, и на глазах у всех умыл руки. Моя совесть чиста. Но ты, как мог ты, сидя в синедрионе, имея возможность проголосовать против, поскольку на тебя не было давления, присоединиться к большинству, как ты мог осудить невиновного? Ты убил праведника!

Иосифа, похоже, моя речь не смутила. И он ответил мне:

— Будь Иешуа человеком, я бы осудил праведника. Но Иешуа не был человеком.

— Вот как? И кем же он был?

— Сыном Бога.

Я отказался от дискуссии и вернулся в Иерусалим. Видишь, дорогой мой брат, в какой переплет я попал? Я нахожусь на земле, где Сыны Бога не только расхаживают по улицам среди груд арбузов и дынь, но и дают осудить себя на смерть, чтобы они, эти Сыны Бога, умирали распятыми на крестах под лучами палящего солнца! Вне всяких сомнений, это — лучшее средство добиться расположения Отца!...

В любом случае я вышел на новый след и задержусь в Иерусалиме, чтобы пуститься на поиски разлагающегося трупа, поскольку я кровно заинтересован в том, чтобы официально и при стечении народа предать его земле, где им займутся могильные черви, пока его отсутствие окончательно не замутит разум палестинцев. Пожелай мне удачи и оставайся здоровым.

Появился Кайафа, вслед за которым ворвались мои часовые с копьями наперевес.
Разъяренный первосвященник, увидев меня, застыл на месте. Он ткнул в меня перстом и в отчаянии прокричал:

— Иешуа! Он объявился.

Я расхохотался. Я никогда не думал, что у евреев столь силен вкус к театральности.

— Конечно, он объявился. Я ждал этого, Кайафа. Однако думал, что у тебя достанет деликатности позволить моим людям обнаружить место, где ты его спрятал.

Он посмотрел на меня так, словно я изъяснялся на птичьем языке. Он ничего не понимал.

— Пилат, ты не расслышал, что я сказал. Иешуа объявился! Живой!

— Живой?

— Живой!

Я смотрел на этого высокого человека, казавшегося сейчас таким уязвимым, что совсем не походило на него. Его почти бесцветные глаза были выпучены сильнее, чем обычно. Он выглядел искренним, хуже того — удивленным. Кайафа не размахивал руками и не кривлялся, как обычно делают лжецы, пытаясь убедить в своей правдивости. Он выглядел больным человеком.

— Клянусь тебе, Пилат, Тем-чье-имя-неведомо, что Иисус восстал из мертвых. Он говорит и живет. Иными словами, говорят, что он воскрес.

— Будем серьезны, все это только слух.

— Конечно.

— И кто его распространяет?

— Женщина.

— Женщина? Нам повезло.

— Да, повезло. Ей меньше веры.

Знай, дорогой мой брат, здесь мы далеки от современного Рима, и, кроме Клавдии Прокулы, женщины здесь не имеют ни власти, ни голоса. Они нужны только ради их чрева, если оно плодоносит, а от чрева не требуют, чтобы оно мыслило, имело свое мнение, свои чувства. В Палестине с женщинами никто не считается, а их умственные способности приравниваются к месячным.

— Никто в это не верит, — произнес Кайафа, — но слух обсуждается, он вызывает интерес. Достаточно новых свидетельств, и поклонение возникнет само собой. Пилат, жизненно необходимо отыскать труп. Кто-то намеренно похитил его, чтобы люди сегодня поверили в его воскрешение.

Кайафа был прав. Кто-то исполнял тщательно продуманный план, предназначенный для смущения умов и погружения нас в бездну иррациональности.

— Что за женщина утверждает, что видела его? — воскликнул я. — Она, несомненно, его сообщница! И позволит нам добраться до зачинщика.

Кайафа невольно задрожал — судорога пробежала по его лицу от переносицы до кончика бороды. Он выглядел смущенным.

— Кто она? — настаивал я.

Кайафа колебался, а потом отвернулся и нехотя ответил:

— Саломея.

Я застыл, разинув рот. Мне показалось, что я не расслышал.

— Саломея? Женщина, которая?…

Кайафа нахмурился и едва слышно пролепетал:

— Да, женщина, которая…

Помнишь ли, брат мой дорогой, о письме, написанном несколько лет назад, где я тебе рассказывал историю с отрезанной головой? Я часто намекал на то, что этот мрачный фарс сильно подействовал на характеры участников.

Ирод Антипа, тетрарх, управляющий Галилеей, — уникальное и ценнейшее для нас существо. Он одновременно является весьма набожным иудеем, великим защитником Моисея, и смиренным поклонником Тиберия, которого осыпает подарками и в честь которого назвал Тивериадой прекрасный новый город, который построил на берегу Генисаретского озера. На берегах этого озера и на реке Иордан несколько лет назад надрывался пророк вроде Иешуа, яростный отшельник, злобный и тираничный, который собирал вокруг себя толпы, проводя странный ритуал погружения тела в воду, чтобы очистить человека от грехов.

Иоханан Омывающий, как его называли, вначале вызывал у меня беспокойство, но, как и у Иешуа позже, только евреи — избранный народ, были предметом его забот. Хотя он обращался ко всем людям. Он не пытался объединить их против Рима. Пацифист, ярый моралист, он не преследовал никаких политических целей.

К несчастью, его язык был скор на оскорбления. Этот праведник, обладая моральной чистотой, гневно осуждал любое дурное поведение. Он тяжко оскорбил Ирода и Иродиаду, его новую царицу. Он осуждал тетрарха за то, что тот изгнал свою первую жену, чтобы соединиться с женой своего брата. Иродиада не позволила, чтобы ее так поносили. Эта тощая высокомерная еврейка с острыми ногтями, осыпанная драгоценностями, словно военными трофеями, красивая, хотя и излишне накрашенная, эта Иродиада с неутолимым огнем во плоти, с глазами, мечущими обжигающие стрелы, готова была убить всякого, кто встанет на ее пути. Он велела арестовать Иоханана Омывающего и бросить его в темницу Махерон. Но Ирод отказывался казнить этого набожного человека, считая своего пленника пророком. Тогда Иродиада, после долгой изматывающей войны, извлекла из тайников новое опасное оружие: свою дочь Саломею. Саломея станцевала перед своим отчимом с такой сладострастной чувственностью, что Ирод пообещал исполнить любое ее желание. Мать шепнула ей на ухо, чтобы она потребовала голову Иоханана. Ирод оказался в ловушке, велел обезглавить пророка и вручил Саломее его голову на серебряном блюде. С тех пор Ирод сильно изменился. Он злится на самого себя. Он полон глубоких переживаний, его грызут сомнения, он лукавит, стал агрессивным, поскольку Иродиада нащупала его уязвимое место. Он заперся в своей крепости, ибо боится мести своего Бога. Естественно, что Иродиада пользуется его страхом, чтобы манипулировать стареющим тетрархом, постепенно забирая власть в свои руки. Я не знаю, куда заведут эту женщину ее амбиции, но опасаюсь фатального исхода. Ибо Иродиада любит власть ради власти, она пьянеет от нее, власть ее одурманивает. Пока это дает ей силы, но однажды власть задушит ее.

Кайафа предложил мне встретиться с Саломеей.

Пришлось идти сквозь плотную толпу, чтобы добраться до малого дворца Ирода. Возбужденные зеваки уже собрались, обсуждая тысячи глупостей. Моя охрана с трудом пробивала себе дорогу, возвышая голос и расталкивая евреев. Я опасался, что вот-вот вспыхнет бунт… И приказал воинам подождать меня. Мы с Кайафой продолжили путь вдвоем, без охраны, работая локтями, наступая на ноги, дергая за одежду.

Саломея сначала не увидела стоящего в подворотне мужчину. Но его голос остановил ее: «Почему ты плачешь, Саломея?» Мужчина был высокий и худой, его лицо закрывал темный капюшон. Саломея никогда не отвечает незнакомцам. Но голос не отпускал Саломею. «Ты оплакиваешь Иешуа, я знаю это, и в этом ты не права». — «Что ты вмешиваешься? Я оплакиваю, кого хочу!» Мужчина приблизился, и Саломея ощутила великое смущение. «Ты не должна оплакивать Иешуа. Если вчера он был мертв, то сегодня он воскрес». Мужчина стоял рядом с Саломеей, его сильные руки висели вдоль тела. Голос его напоминал Саломее кого-то, как и глаза. Но глубокая тень от высокого и мрачного дворца была непроницаемой. «Кто ты?» Тогда он откинул капюшон, и Саломея узнала его. Саломея упала на колени. «Саломея, встань. Я выбрал тебя, чтобы ты оказалась первой. Ты много грешила, Саломея, но я люблю тебя, и я тебя простил. Отправляйся и неси радостную весть людям. Иди!» Но Саломея плакала слишком сильно, чтобы сдвинуться с места, а когда вытерла слезы, его уже не было. Но Саломея приняла радостную весть: Иешуа любит Саломею. Он вернулся. Он воскрес. И Саломея будет говорить и повторять радостную весть всем людям.

— Не думаешь ли ты, что она действует по чьему-то наущению? — обратился я к Кайафе.

— Нет. И это успокаивает меня. Быть может, за всеми этими событиями и нет никакого плана. Быть может, даже нет прямой связи между похищенным телом и бреднями Саломеи. Эта девушка просто-напросто сумасшедшая. Безумица из дома Ирода. Такие есть в каждой семье и в каждой деревне. Слух о воскрешении Иешуа не распространится.

Мы немного успокоились. Исполнение властных функций всегда связано с беспокойством. Правителю надо упреждать катастрофы, а после нескольких лет нахождения у власти всегда ожидаешь худшего. Утром мы боялись, что ситуация ускользает из наших рук. Увидев Саломею, Мы обрели спокойствие. Но оставалась главная задача — отыскать труп. Мы с Кайафой решили объединить усилия.

— Когда мы найдем мертвое тело Иешуа, — сказал я, — то выставим его у стен города, как делают греки, и мои легионеры будут его охранять. Там он будет находиться целую неделю, пока не будет восстановлен порядок.

Мы уже расставались, когда Кайафа фамильярно дернул меня за руку, указывая на толпу, собирающуюся на углу площади.

Я увидел женщину на осле. Это была очень красивая зрелая женщина с полными губами, правильными чертами лица, точеным носиком. У нее было одно из тех прекрасно очерченных лиц, которые одинаково хороши и в фас, и в профиль. Ее светлые глаза, казалось, видели нечто неведомое всем.

Кайафа прошептал: «Мириам из Магдалы».

Я с восхищением разглядывал ее. В ней ощущалось благородство — высокий ровный лоб, простая, но красивая прическа: тяжелые черные волосы были перекинуты через левое плечо и ниспадали ей на грудь. Она сидела на осле, но была воплощением царственности.

Кайафа оторвал меня от созерцания Мириам. Он сообщил мне, что эта женщина — блудница из северного квартала.
К ней стали сбегаться женщины, словно привлеченные силой, исходившей от нее.

— Я видела его! Я видела его! Он воскрес.

Темноволосая красавица произносила эти слова жарким низким голосом, столь же чувственным, как и ее черные глаза и длинные ресницы, придававшие ей удивленный вид.

— Радуйтесь. Он воскрес. Где его мать? Я хочу говорить с ней.

Толпа расступилась.

Из бедного глинобитного домика вышла крестьянка. На ее старом лице отражались все тяготы жизни, проведенной в работе, усталость от тяжело прожитых мет. Лицо ее распухло от недавних слез. Однако она раскинула свои узловатые, усталые руки и обняла Мириам из Магдалы. Эта старуха только что потеряла одного из сыновей, обреченного на унизительную пытку, но находила силы, чтобы принять тех, кто шел к ней. Блудница пала перед ней ниц:

— Мириам, твой сын жив! Я не сразу узнала его. Голос был мне знаком, глаза тоже. Но на нем был капюшон. Поскольку все, о чем говорил незнакомец, находило ответ в моем сердце, я приблизилась к нему. И туг же его узнала. Он расцеловал меня и сказал: «Иди и объяви радостную весть всем людям. Иешуа умер ради вас всех и ради вас всех воскрес». Твой сын жив, Мириам! Он жив!

Старая женщина не шелохнулась. Она молча слушала Мириам из Магдалы. Она не испытывала облегчения, а казалась подавленной новым грузом, обрушившимся на ее плечи. Мне подумалось, что она сейчас упадет.
Потом из-под иссохших покрасневших век выкатились две слезы. Так уходила, изливалась ее печаль. Но из ее горла не вырвалось ни единого рыдания. Только свет в ее глазах изменился, они вернулись к жизни и теперь сверкали на старом морщинистом лице, преображая его, словно ее ослепила прекрасная великая любовь к сыну. Она сияла, как заря над морем.
Кайафа с силой сжал мою руку, и мне показалось, что он укусил меня.

— Мы пропали!

У меня не было сил ответить ему. Я расстался с ним и вернулся к себе во дворец. Что-то так взволновало меня на этой площади, что я не смог доверить ему и в чем признаюсь только тебе: в глазах этой старой еврейки я на мгновение узнал взгляд нашей матери.

И это воспоминание гложет меня. Я продолжу свой рассказ позже. Иудея кружит мне голову. Прими признательность своего брата, держись подальше от воспоминаний и от еврейского безумства, а значит, береги здоровье.

Я снова взял перо, чтобы закончить рассказ об этом утомительном дне.
Итак, я расстался с Кайафой в момент, когда Мириам из Магдалы вошла в Иерусалим, чтобы возвестить о воскрешении Иешуа.

С этого момента у меня не осталось иллюзий: если можно было отрешиться от рассказа Саломеи, то подтверждение Мириам из Магдалы могло только подогреть слухи. Из уст в уста, от женщины к женщине, история неслась по Иерусалиму. Конечно, виноваты были не только женщины. И хотя они способствовали быстрому распространению слуха, им все же меньше доверяли.

Когда во второй половине дня в Иерусалим ворвались двое мужчин и в свою очередь стали уверять, что видели Иисуса, я понял: ситуация необратимо изменилась. Придется собрать все силы, чтобы справиться с врагом, который задумал весь этот гигантский обман.

Я удалился на самый верх Антониевой башни. Мои шпионы доложили мне о речах этих двух мужчин.
Я разложил все детали по полочкам. Каждое событие было знаком; надо было найти за этими знаками мысль, которая организовывала их и загоняла меня в ловушку.

Мужчины говорили то же самое, что Саломея и Мириам из Магдалы. Они покинули Иерусалим после пасхальных торжеств и возвращались к себе домой. Близилась ночь, когда они подошли к Эммаусу. И увидели человека в капюшоне, сидевшего на обочине дороги. Он присоединился к ним. Они его не знали, но что-то в его облике показалось им знакомым. Они разговорились. Оба паломника поделились с незнакомцем своими надеждами на рабби Иешуа и сказали, как были огорчены его казнью. И тогда странник вошел имеете с ними на постоялый двор Эммауса и сообщил им, что они не должны испытывать печали и чувствовать себя преданными, потому что Иешуа по-прежнему находится среди людей. И при свете масляных ламп они узнали его. Иешуа попросил их вернуться в Иерусалим и провозгласить радостную весть. Затем он исчез, но они даже не заметили как.

Первое, что показалось мне крайне подозрительным, было слишком точное совпадение рассказов. Мой дорогой брат, ты прекрасно знаешь тщеславие человеческой натуры: нам известно, что свидетели не видят вещи одинаково и рассказывают о происшедшем всегда по-своему. Я считаю, что несовпадения, странности, даже противоречия в показаниях и есть единственные признаки их истинности. Здесь полное совпадение рассказов попахивало ложью. Кто-то велел лжесвидетелям дословно заучить рассказ и хотел тем самым создать иллюзию реальности.

Мне оставалось найти, кто стоял за всем этим. И в этом, мой дорогой Тит, и силен твой брат. Сравнивая улики, я ощутил руку, действующую из тени. Саломея якобы видела Иешуа, который входил в малый дворец Ирода. Мириам из Магдалы встретила его в садах Ясмет, на плантациях, принадлежащих семье Ирода, где он охотится, когда живет в Иерусалиме. И наконец, у Эммауса располагается летняя резиденция, которую очень любит царь. Ирод, Ирод, Ирод! Именно он замыслил этот заговор.

И вдруг Клавдия признается:

— Сегодня ночью я видела Иешуа. Он явился мне. Он воскрес.

Пилат своему дорогому Титу

Как я закончил вчерашнее письмо?
Уже не помню.

Мысли с трудом копошатся в моей голове.

Факты сильнее любой логики. Факты бешено несутся вперед. Они сворачивают на неведомые пути. Они уходят в пустыню. Клавдия уверяет меня, что их, эти факты, надо отслеживать и по ним воссоздавать мысль. Я не в силах делать это. Слабость ли это? Я не могу отбросить здравый смысл, я цепляюсь за альтернативу, которая требует, либо он действительно мертв, либо действительно жив, но ни то и другое вместе. В эти последние дни, как ты мог прочесть, я прибегал к хитростям рассуждения, чтобы сохранить веру… в рассуждение. И каждый раз меня опровергали. Каждый раз я получал пощечину от реальности, от реальности упрямой, абсурдной, невозможной, немыслимой, неприемлемой, повторяющейся, упорной, ужасающей, ошеломляющей.

Не только Клавдия видела Иешуа в то время, как я держал его двойника в темнице Антониевой башни. В ту же ночь Иешуа явился своей матери, потом Хузе, управителю Ирода. И каждому он объявлял «Радостную Весты.

Я не понимаю, что это за радостная весть. Вначале я решил, что речь идет о его воскрешении, ибо, наверное, приятно вернуться из страны мертвых. Но Клавдия уверила меня, что нельзя соглашаться со столь эгоистичным и личным толкованием. Иешуа жил не ради себя. И умер не ради себя. А потому и вернулся не ради себя.

Иешуа принес весть, касающуюся всех людей. И это тем более очевидно, что он решил явиться ей, римлянке. Но она, несмотря на его выбор, еще не в силах оценить смысл этого явления. Она уверена, что с его стороны будут и иные знаки…
Представь себе мое положение… Я могу поставить под сомнение любые свидетельства, но не свидетельство Клавдии Прокулы. Я могу заткнуть уши и не слушать ничьих рассказов, ничьих жалоб, ничьих утверждений, ничьих обвинений, ничьих опровержений, если только они не исходят от Клавдии Прокулы. Я даже начинаю подозревать, что Иешуа нарочно явился моей супруге. Своим явлением он решил добраться до меня, убедить. Но в чем? Почему он идет на такой риск? Что он хочет мне сказать?

Зачем одновременно показываться и прятаться? Зачем это переплетение присутствия и отсутствия? Как бы поступил я, будь, как он, несправедливо осужден и чудом восстав из мертвых? Либо бежал за границу, чтобы скрыться от палачей и не попасть в их руки. Либо воспользовался чудом, открыто показываясь всем, ибо меня защищала бы репутация неуязвимости. И мое поведение было бы однозначным. Либо исчезнуть. Либо явиться всем. Но Иешуа действует против любой логики. Он хитрит, идет кружным путем, выбивает противников из седла, окружает себя тайной.

Как я могу преследовать и искать противника, чьих поступков не понимаю?

Я пытался допросить Клавдию, пытался добиться от нее объяснения. Но Клавдия, столь же обескураженная, как и я, хотя и по другим причинам, тоже не в силах разобраться в намерениях назаретянина.

Пилат своему дорогому Титу

Я нашел!
Твой брат вновь стал твоим братом, логика победила. Мой разум в порядке. Осталось только восстановить порядок в стране.

Все сверхъестественное исчезло. И факты больше не противоречат разуму: напротив, они сплетаются в нить хитрейшей, извращенной махинации, складываются в истинно восточную интригу, которая доставила бы удовольствие историку. Палестина пока еще в опасности, но лишение разума ей уже не грозит. Когда закончишь читать письмо, увидишь, что нет больше тайны Иешуа, а остается лишь дело Иешуа. И на решение его уйдет всего несколько часов…

— Проще простого. Если он жив, то, значит, и не умирал на кресте.

Вернемся в тот день, когда его распяли. Я послал трех осужденных, двух разбойников и назаретянина, на место казни к полудню. Иешуа был последним; его прибили к кресту около половины первого. А в пять часов ко мне во дворец пришел Иосиф из Аримафеи с сообщением, что Иешуа уже умер и его можно похоронить. Это меня устраивало, поскольку три дня еврейской Пасхи не позволили бы ничего предпринять и тела остались бы на крестах. Я послал Бурра удостовериться в смерти Иешуа. Он подтвердил ее. Тогда добивают двух остальных негодяев, и я отдаю приказ снять тела и захоронить их.
Но мой врач категоричен: так быстро не умирают.

Я хотел бы, чтобы ты услышал слова Сертория, когда он сегодня читал мне лекцию о мучениях и агонии. Он объяснил мне, что распятый умирает не от ран, сколь болезненны они бы ни были, и не от потери крови, когда его прибивают к доскам. Дело в том, что распятие есть не казнь, а пытка. Осужденный умирает очень медленно. Наши законники избрали это наказание, потому что долгая агония дает возможность преступнику осознать весь ужас своих преступлений. По мнению Сертория, который любит медико-юридические сравнения, распятие имеет значительные преимущества перед традиционным побиванием камнями, которое практикуют евреи. Конечно, бросая камни в осужденных, народ утоляет жажду мести и удовлетворяет свою страсть к насилию. Такое освобождение от обуревающих человека эмоций всегда полезно, но развязка наступает слишком быстро, ибо камень, попавший в голову, вызывает скорую смерть. Распятие также лучше огня, к которому приговаривают мужчину, уличенному в связи с тещей. Оно лучше и заливания расплавленного свинца в глотку, хотя последний метод позволяет сохранить труп и выставить его напоказ. Распятие, по мнению всех наших экспертов, имеет двойное преимущество: очень долгие муки, приводящие в конце концов к смерти, и зрелище, которое ужасает народ. Серторий не жалел похвал на символические достоинства распятия: когда разбойника наказывают, к кресту прибивают его руки, которыми он воровал, и ноги, которые позволяли ему убегать от правосудия. Словом, распятие — казнь римская, а не еврейская.

От чего умирает распятый? От удушья. Тяжелое тело с такой силой растягивает руки, что сжимается грудная клетка и сводит все мышцы. Человек становится жертвой судороги, ему все труднее дышать, а потому он медленно задыхается.
Я попросил Сертория посмотреть в его книгах, чтобы ответить, сколько времени занимает смерть от удушья. Он колебался.

— В среднем… это трудно… Надо учитывать дополнительные условия, количество потерянной крови, воспаление ран, жар солнца, пекущего голову… Кроме того, у некоторых людей легкие покрепче и головы посильнее… Можно сказать, что в среднем распятый умирает за трое суток.

— Трое суток?

— Говорят, что самые выносливые выдерживали до десяти суток, пока не испускали последнее дыхание, но это исключительные случаи.

— Значит, пять часов пребывания на кресте — срок до смешного малый?

— Недостаточный. Мы сталкивались с распятыми, снятыми с креста, которые выздоравливали и быстро приходили в себя, если не считать кое-каких незначительных последствий. Именно для проверки им стали ломать болыпеберцовую кость.
Врач порылся в своих инструментах и достал фигуру из воска, распятую на кресте. Это был макет размером с мою ногу. Серторий привязал крест к гвоздю на стене и схватил топор.

— Гляди на эту куклу. Я отлил ее для своих лекций. Из-за опоры на прибитые ноги распятый не полностью висит на руках. Пока у него есть силы, он может удерживаться на ногах и дышать. Если надо ускорить смерть, ему перерубают большеберцовые кости.

Ударом топора он перерубил ноги фигурки. И кукла тут же осела, повиснув на одних руках.

— В этом случае распятый быстро задыхается. Этой практики придерживаются из предосторожности, чтобы не снимать с креста раньше времени.

Я вызвал Бурра, центуриона, которому была доверена проверка. Тот сообщил, что перебил берцовые кости двум разбойникам, поскольку они были еще живы и бранились, но не тронул Иешуа, ибо он уже умер.

— Почему ты в этом уверен?

— Ему в сердце вонзили копье, а он даже не шелохнулся.

— Если бы он был без сознания, он тоже бы не шелохнулся.

— Конечно, но в него же воткнули копье. Даже если бы он еще не был мертв, это бы его убило.
Серторий, как и я, был скептиком. Не любой удар смертелен, мы слишком часто воевали, чтобы знать это.
Тогда я вызвал к врачу солдата, который нанес удар, крохотного южного галла, приземистого и широкоплечего, на лице которого выделялась полоска густых бровей над глазами.

— Можешь точно показать, как нанес удар?

Солдат схватил копье, приблизился к восковой кукле и нанес удар в грудь. Воск оказывал сопротивление, и лезвие копья скользило, но солдат, захваченный игрой, нажал сильнее.

Он с удовлетворением вздохнул:

— Сейчас вошло легче. Но в общем было так. Я ударил в сердце.

Я повернулся к врачу:

— Что ты думаешь?

— Я думаю, сердце с другой стороны.
Мы оба расхохотались. И с каждым раскатом хохота улетали страдания прежних дней. Чем больше мы смеялись, тем свободнее я дышал.

Галл насупился и сжал кулаки, его лицо стало более упрямым, а лоб сузился до обезьяньего.

— Я все же могу отличить мертвеца от живого!

— Ах так? — с презрением процедил врач. — А как ты отличаешь? Даже я ошибаюсь, если не провожу досконального обследования.

— Уверяю тебя, я сильно нажал на копье. Оно вошло глубоко в тело. А доказательство в том, что из него полилась жидкость. Прямо забила фонтаном.

— Фонтаном? — повторил врач. — Но ведь из трупа как раз и не брызжет кровь. Из него может сочиться густая, коричневатая кровь. Она едва течет. Но не брызжет! Теперь мы можем быть уверенными в том, что распятый не был мертв, когда вы решили удостовериться в том, что все кончено.

— Мой удар прикончил его!

— Удара копья недостаточно. Расскажи лучше, каким было тело, когда ты снимал его. Горячим? Теплым? Холодным? Еще гибким или уже окоченевшим? Расскажи нам обо всем.

Галл побагровел. И уткнулся глазами в пол. Я перехватил эстафету у врача и приказал немедленно отвечать.

— Ну что ж… то есть. Нам было трудно судить, потому что мы в это время снимали двух других…

— Как! Разве Иешуа с креста снимали не наши люди?

— Наши снимали тех, кто висел по бокам. У них не было семьи, никого. А что касается того, который был посередине, назаретянина, там было полно народа, многие хотели этим заняться… В том числе и тот господин, который приходил к тебе…

— Иосиф из Аримафеи!

— Да, а поскольку мы спешили…

Не знаю, что тебе сказать, дорогой мой брат, был ли я больше разъярен или испытал облегчение. Я разыграл гнев и посадил всех своих людей в тюрьму башни Антония; прокуратор должен наказывать за любое упущение при исполнении приказа. Но мне лучше потерять авторитет, чем разум; я испытал невиданное облегчение от того, что все разъяснилось. Кстати, остальные посаженные в тюрьму солдаты подтвердили, что даже не дотронулись до тела назаретянина, а один из них, бахвалясь своей ловкостью, заявил мне напоследок:

— Мы сняли с креста двоих, а евреи еле успели снять одного. Сразу было видно, что у них нет навыков. Они трижды пытались извлечь большой гвоздь из ноги. Мы знаем, как обращаться с мертвечиной, и не церемонимся. А они обращались с ним так, словно он мог еще что-то чувствовать.

В тот вечер я понял, что на земле Палестины у меня есть враг, враг, о котором я не подозревал, который манипулирует Кайафой, мной, синедрионом, учениками Иешуа и, быть может, самим Иешуа. Речь идет об Иосифе из Аримафеи. Он предвидит, предугадывает, путает следы и пользуется Законом и календарем, чтобы обмануть нас. Зная, что три пасхальных дня не позволяют оставлять распятого на кресте, он с самого начала решил использовать этот козырь: Иешуа,, арестованный в ночь перед началом праздника, отданный под суд, осужденный, не имел бы времени умереть на кресте! На пути к месту казни вместо осужденного крест нес сообщник, чтобы сохранить ему силы и тайком сообщить о плане. Через пять часов Иешуа притворяется мертвым, и Иосиф несется ко мне во дворец, чтобы сообщить о его смерти, а потом, ссылаясь на еврейские обычаи, просит меня казнить двух остальных, чтобы похоронить все три трупа. И вместе с сообщниками освобождает осужденного на смерть, с предосторожностями переносит его в приготовленную могилу, накачивает стражу Кайафы снотворным, а ночью забирает раненого. Он дает ему три дня на выздоровление, пряча среди слуг. Потом начинает его показывать, всегда на короткое время, всегда крайне осторожно, ибо раненый еще слаб.
Иосиф боится смерти назаретянина. В эти дни он умножает количество встреч, потом, чтобы опустить покров тайны, решает удалить его, скрыв в Галилее. Если назаретянин очень плох и умрет, Иосиф распространит слух, что Иешуа явится народу в последний раз перед тем, как вознестись в Царство Отца Своего.

Если я не буду действовать быстрее Иосифа, он постарается вбить в головы людей, что Иешуа и есть Мессия. Я послал несколько человек по следам этих двух мошенников, которые могут не только спровоцировать восстание евреев против Рима, но и изменить мнение, которое сложилось у человечества о самом себе. Если в ближайшие дни они подтвердят слух о воскрешении, станет иным все лицо мира, остальные культы будут ниспровергнуты, а еврейская философия накроет своим туманом твердь и воды.

Этой ночью мои люди рыщут по Палестине, чтобы поймать мошенника Иосифа и его сообщника Иешуа. То, что я вначале счел мелким галилейским делом, может стать заговором против всего мира.
Успокойся, твой брат оправился от слабости. Когда ты получишь мое письмо, все уже, несомненно, успокоится. И я поспешу известить тебя об этом. А пока береги здоровье.

Пилат своему дорогому Титу

— Я понимаю, почему Рим властвует над миром.

Таково было заключение Кайафы, когда я сообщил ему о своих выводах. Мы выпили, купаясь в радостной атмосфере разрешенной загадки. После нескольких стаканов лесбийского вина нам показались смешными проделки Иосифа: бритый, а значит, неузнаваемый Иешуа, которого лечили на наших глазах женщины, когда мы искали труп; Иешуа с его короткими появлениями на людях, ведь он еще выздоравливал. Краткость этих явлений соотносилась с чудом. Нас особенно развлекла одна деталь этой махинации: бинты и погребальное полотно, оставленные в могиле. Иосиф, явившись за раненым, лежащим на якобы вечном ложе, несомненно, потребовал, чтобы Иешуа переоделся, дабы не быть узнанным на улицах Иерусалима. Он уже предвидел, что наивные умы, обнаружив лишь земные вещи, принадлежавшие назаретянину, легко придут к заключению, что колдун таинственным образом растворился в небе.

Моя первая когорта вернулась из владений Иосифа и подтвердила его бегство. Он бросил дом, поручив скот и виноградники трем служанкам. Их немного потрясли, а после нескольких угроз они признались, что Иосиф с родными отправился в Назарет, чтобы встретиться с Иешуа.

Мои остальные когорты уже прочесывали дороги Галилеи.

Наше единственное расхождение с Кайафой касается сговора Иешуа с Иосифом. Кайафа в нем уверен, а я нет.
Кайафа видит в Иешуа прозорливого мошенника, исключительно умного, который умеет улавливать слабости и желания народа. Все в его демагогических выступлениях сводится к постепенной вербовке сторонников. Он знает, под каким давлением Закона находятся все евреи, от которых требуется ежедневное и тщательное соблюдение всех предписаний. Он умело отделывается от строгого подчинения правилам и бросает свое слово: «Суббота для человека, а не человек для Субботы». Он знает, сколько женщин страдает, ибо их роль в еврейском обществе сведена к функции чрева-производителя: он льстит им и, умножая свои слова о любви, затрагивает их самые чувствительные струны. Он знает, что большинство мужчин едва зарабатывают на то, чтобы прокормиться, а потому превозносит бедность и бичует богачей. Он знает, что население Палестины разобщено, ибо состоит из разных народов, и развивает тему братства, проповедует, используя грубую лесть. Он знает, что люди постоянно грешат, и изобретает прощение грехов. Он знает, что евреи набожны и чтут традиции, и утверждает, что пришел не уничтожать, а созидать, не нарушать, а исполнять. Он знает Священное Писание в малейших деталях и пытается реализовать пророчества, чтобы его признали Мессией. Он знает, что его осуждение синедрионом близится, и предрекает его. Из еврейского Закона он знает, что, если его распнут до начала трехдневной Пасхи, тело его не может быть выставлено на всеобщее обозрение, и организует свой арест, своим молчанием ускоряет вынесение приговора. Он знает, что должен сохранить силы, чтобы выдержать несколько часов на кресте, и играет на своей слабости, отдав свой крест прохожему. Он знает, что его должны снять с креста до наступления вечера, и прощается с миром и притворяется мертвым. Он объявил, что через три дня воскреснет, и скрывается трое суток, потом начинает являться людям. Кайафа никогда не верил в искренность назаретянина, он видел в его действиях лишь прекрасный ход, чтобы окружить себя множеством слабых людей, превратив их в могучую армию, армию, чьим оружием станут вера и надежда на спасение.

Я не могу противопоставить ему ничего, кроме ощущений, неясных мыслей. Я склонен верить, что Иосиф использует Иешуа, а последний даже не полностью осознает свою роль в этом спектакле, что кол-дун истинно верит, что воскрес, но не понимает, как воспринимают его слова. Помнит ли он о случившемся? Не принимает ли короткую потерю памяти на кресте за некое подобие смерти, после которой воскрес? И насколько сам убежден, что воскрес?

Я не осмелился признаться Кайафе, что только одна женщина смогла убедить меня в невиновности Иешуа. Женщина по имени Клавдия. Моя жена всегда проявляла крайнее любопытство к разным религиям и, будучи римской аристократкой, умеет распознать демагогию прежде всех остальных. А Иешуа внес успокоение в душу Клавдии, которая страдает от отсутствия у нас детей; он спас ее от рыданий, от кровопотерь; он наделил ее душу умиротворением и верой, и я на себе ощущаю их воздействие уже несколько месяцев. Конечно, Клавдия легко поверила в воскрешение, но как не поддаться на такой умелый спектакль? И кто может доказать мне, что Иешуа на самом деле не считал, что пережил смерть, а потом восстал из мертвых?

Я в одиночестве укрылся на самом верху Антониевой башни. Я не осмеливаюсь признаться часовым, что выполняю их работу, что вместо них вглядываюсь в горизонт, что пытаюсь уловить малейшие облачка пыли на дорогах, ведущих в Иерусалим, надеясь каждое мгновение узнать за завесой пыли когорту, которая везет ко мне Иосифа и Иешуа.
Храни здоровье.

Мои люди привезли только Иосифа из Аримафеи. Иешуа еще в бегах. Из предосторожности центурион Вурр арестовал всех, кто сопровождал Иосифа, но я и сам видел, что Иешуа среди них не было.
Я велел зажечь все факелы в зале совета и допросил Иосифа из Аримафеи:

— Где Иешуа?

— Не знаю.

— Где ты его спрятал?

— Я его не прятал. Я не знаю, где он. Я сам его ищу.

Чтобы не терять времени, я дал пощечину старику Иосифу. Он стоял в круге из пяти факелов, которые чадили и трещали, заливая комнату неверным желтым светом. Я потребовал, чтобы он перестал притворяться, и изложил ему все, что знал, потому что разгадал его замысел.

Иосиф стоял передо мной на своих старческих тощих ногах, которые выглядывали из-под пыльного, заляпанного пометом плаща из коричневого сукна.

Он вытянул руку вперед и сказал, что отвергает все обвинения.

— Клянусь тебе, Пилат, что Иешуа был мертв на кресте. В свой склеп я уложил тело мертвого человека.

— Конечно. Я не ожидал, что ты тут же сознаешься. И ты мне также поклянешься, что он воскрес.

— Нет, в этом я клясться не буду, потому что я его не видел.

Из глаз его в красных прожилках текли слезы на изрытые морщинами щеки. А потом влага терялась в серой бороде.

— Он явился многим людям, но не мне. Я нахожу это несправедливым. Я столько для него сделал.

Он перестал сдерживаться и заплакал навзрыд, плечи его сотрясались от рыданий.

— Я ухаживал за ним до самого последнего мгновения, а он предпочел являться неизвестным людям, тем, кто боялся, тем, кто его предал!

Он повалился на пол, вытянулся, раскинул руки крестом и прижался лицом к ледяной плите:

— О Боже, прости мне эти слова. Я стыжусь их! Но не в силах сдержать своей ревности! Да! Ревности! Я умираю от ревности! Прости меня.

Я с ужасом отступил. Я был готов убить Иосифа, если он не замолчит, не перестанет принимать меня за кретина, если не признается в очевидном заговоре. Когда преступник вопит о своей невиновности, он издает пронзительные звериные крики, оскорбляя ими судей и пронзая уши бесполезным визгом забиваемой свиньи.

Я велел страже поднять старика и бросить его в темницу. Мои остальные когорты методично прочесывают земли в поисках Иешуа. Без покровительства Иосифа, без его помощи, власти, слуг, назаретянин стал крайне уязвимым. Без сообщника он не сможет долго скрываться. Еще немного терпения, хотя это слово куда легче произнести, чем действительно запастись терпением, этой необходимой добродетелью.

Я все еще колеблюсь и не пишу отчета Тиберию. Я должен был бы поставить его в известность после первых же подозрений об опасности бунта в связи с делом Иешуа. Но все эти дни мне казалось, что я все ближе подхожу к его разгадке, все лучше владею ситуацией. Я вышлю полный подробный отчет в Рим, когда дело будет закрыто. Я должен сообщить о результатах своей работы, а не о своих усилиях, а тем более сомнениях. Ты, дорогой мой брат, единственный, кому я поверяю свои тайные думы. Надеюсь, что, несмотря на тяжкий груз моих мыслей, которыми полны мои письма к тебе, ты чувствуешь себя здоровым.

Явился раб и сказал, что меня желает видеть врач. Я ответил, что зайду к нему.
И когда пришел к нему, свежевыбритый, надушенный, меня ждал первый удар. Серторий изучал внутренности гуся.

— Занимаешься предсказаниями по кишкам? — весело пошутил я.

— Нет, пытаюсь разобраться в пищеварении.

Серторий вытер руки, а потом долго с недоуменным видом продолжал потирать их, хотя они уже давно были чистыми. Я уселся на табурет и предложил начать разговор.

— Зная, Пилат, что ты интересуешься распятием назаретянина, я продолжал разбирать его случай и. разговаривая со свидетелями, один за другим рассмотрел все детали. К несчастью, вынужден отказаться от предыдущего диагноза.

— Что это означает?

— Весьма возможно, даже вероятно, но, что назаретянин на самом деле умер на кресте.
Все это время он почесывал в затылке, словно угрызения совести вызывали у него чесотку.

— В прошлый раз у меня не было под рукой всех данных, что вынудило меня переоценить здоровье назаретянина. А ведь он оставался без пищи предыдущие двое суток, что ослабило его. В ночь ареста на Масличной горе у него на лбу вместо пота проступила кровь, чему были удивлены все свидетели. Я уже читал о подобном явлении у Тимократа, греческого собрата, для которого кровопотение является симптомом серьезного заболевания. И могу заключить, что еще до суда назаретянин не блистал здоровьем. Мне также не сказали в тот день, что человека подвергли пыткам и бичеванию, а потом отправили на Голгофу.

— От плети еще никто не умирал! — возмутился я.

— Умирали! Такое случалось. Ибо преступник теряет много крови, у него повреждаются мышцы. Твои центурионы, кстати, объяснили мне, что обычно бьют плетьми осужденных на крест, чтобы они быстрее умирали.

— Я велел наказать Иешуа плетьми не для того, чтобы он поскорее умер, а чтобы спасти его от смерти. Я надеялся, что народ удовлетворится поркой.

— С точки зрения медицины, результат один и тот же. Поэтому назаретянин был не в силах тащить верхнюю перекладину до вершины Голгофы. Это должен был сделать вместо него кто-то другой. И твои легионеры согласились на предложение одного еврея, ибо опасались, что осужденный не дойдет живым до места предстоящих мук. В его состоянии, когда у него кровоточили запястья и ноги, нескольких часов на кресте вполне хватило бы для того, чтобы он умер от удушья. — А кровь? Кровь, которая хлынула из него, когда солдат вонзил в него копье? Кровь, уже загустевшая, не бьет фонтаном из трупа!

— Безусловно, но я получил уточнения, которые позволили мне поставить иной диагноз. По словам Иоханана, его юного ученика, и солдат, стоявших у подножия креста, то, что вылилось из тела, было смесью крови и воды. Это указывает на то, что копье про било плевру, мешок, в котором скапливается вода. Лопнув, он выпустил и немного крови, которая окрасила жидкость, хотя тело уже было мертвым. Более того, если предположить, что человек еще агонизировал, разрыв плевры прикончил его. И потому сегодня в свете этих данных, я вынужден сделать заключение девяносто девять шансов из ста за то, что назаретянин был мертв, когда его снимали с креста.

— Прекрасно, Серторий. Но чем тогда объяснить, что сегодня он жив, говорит и ходит? Воскрешением?

— Понятие воскрешения не входит в арсенал моих личных медицинских средств.

— Итак, поскольку воскрешение немыслимо для тебя, как и для меня, можно заключить, что, если девяносто девять шансов из ста свидетельствуют о смерти Иешуа, он не умер, поскольку до сих пор жив.

Я ушел от врача, больше не сказав ни слова и не взглянув на него. Он испытал облегчение, поделившись своими сомнениями, но меня не поколебал, а только привел в дурное расположение духа.
В этот момент меня предупредили, что Иосиф из Аримафеи просит о встрече и собирается дать показания. Я приободрился: наконец-то мы поймаем Иешуа.

Я нашел Иосифа удивительно спокойным. Он даже улыбнулся, увидев меня. Он объявил, что собирается открыть мне всю правду, но ставил при этом одно условие: мы должны отправиться на кладбище к могиле Иешуа.

Я не усмотрел в его просьбе никакой ловушки и никакой хитрости. Взгляд его был чист, он спокойно дышал, как человек, готовый расстаться с секретами, отравляющими ему жизнь. Я согласился.
В сопровождении немногочисленной стражи мы добрались до могилы Иешуа.

— Ну что ж, Иосиф, говори.

— Войдем в склеп. И там я покажу то, что ты должен знать.

Жестом я велел солдатам откатить камень в сторону. Чего я мог бояться в этих условиях? Быть может, Иосиф собирался показать мне люк, тайный ход, который позволил Иешуа спрятаться или сбежать? Меня терзало любопытство.
Сухая, старая ладошка Иосифа схватила меня за руку и увлекла в первую камеру склепа. Он боялся больше, чем я.
Потом попросил закрыть вход. Солдаты колебались. Я отдал приказ. Мышцы напряглись вновь, послышалось короткое дыхание от усилий, несколько ругательств, потом дневной свет исчез. Мы остались вдвоем в закрытой могиле.
Иосиф на ощупь провел меня в глубь склепа и усадил. Я ничего не видел. Тьма была насыщена свежим и стойким запахом.
Я прислонился к прохладному камню, готовясь выслушать признания Иосифа.

— Никогда не думал, что в могиле так хорошо пахнет.

— Здесь много смирны и алоэ, подарок Никодима, который, несомненно, тебе знаком. Он — учитель Закона. Он привез растения сюда во второй половине дня, когда Иешуа еще был на кресте.

— Прекрасно, говори, Иосиф, слушаю тебя. Иосиф не отвечал.

— Что ты хочешь мне показать? Иосиф по-прежнему молчал.
Было прохладно? Или влажно? Или так действовала замкнутое пространство? Я начал испытывать легкую тошноту.

— Иосиф, скажи, почему ты хотел прийти сюда?

— Я хочу убедить тебя, что Иешуа был мертв.

Иосиф едва говорил, ему было трудно дышать. Мое сердце тоже билось чаще, и я жадно глотал воздух.

— Говори быстрее! Этот запах невозможно терпеть! Я долго не выдержу…
Я провел рукой по лбу и ощутил, что он залит потом, хотя мне было холодно. Что здесь происходило?

— Иосиф, достаточно! Что мы здесь делаем?

— А ты сам не догадываешься?…

Голос его был едва слышен, он походил на хриплое, угасающее дыхание.
Потом послышался глухой удар, удар от падения тела.
Я выпрямился. Я ощущал под ногами что-то теплое и мягкое. Я переступил через тело и бросился к камню, закрывавшему вход, втянул в себя воздух и заорал, чтобы камень немедленно откатили в сторону.
Я оглох. Я подошел к единственному лучику света, чтобы вдохнуть чистого воздуха, и вновь позвал на помощь, теряя последние силы. Я чувствовал, что мир не отвечает на мои призывы. Я стал жертвой обмана. Я кричал, кричал, кричал…
Наконец луч света округлился, камень сдвинулся в сторону, до меня донеслось пение птиц, ругательства солдат, а потом я увидел зелено-белое солнце цветущего виноградника. Я выпрыгнул из могилы и рухнул в траву.
Солдаты отправились за Иосифом, который потерял сознание и лежал на полу. Они уложили его рядом со мной. Они брызгали на нас водой, колотили по щекам, чтобы кровь прилила к лицу, и непрестанно с нами разговаривали.
Я постепенно приходил в себя, возвращал сяк жизни, я повторял себе, что люблю возню своих солдат, что люблю их грубые плебейские лица, на которых улыбка стирала беспокойство.
Иосиф очень долго приходил в сознание. Наконец я увидел, как его синий глаз с белыми слоями возрастной катаракты открылся навстречу небу. Он повернулся ко мне:

— Ты понял?

Да, я понял. Пряности и ароматные травы, уложенные в могилу, чтобы замедлить разложение и проводить усопшего в далекий путь, делали воздух губительным, им нельзя было дышать, он вызывал удушье. Иешуа, будь он умирающим или в добром здравии, не смог бы долго пробыть в этой отравленной камере.
Солдаты поставили нас на ноги и довели до фонтана, где мы спрятались в тени фиговой пальмы.
Я все еще противился тому, что показал мне Иосиф. Кто мне мог доказать, что травы в могилу Иешуа не были принесены после его ухода? В тот самый момент, когда он уходил?

Иосиф читал мои мысли у меня на лице.

— Уверяю тебя, Никодим принес свой подарок до того, как в склеп доставили труп.
Я не был уверен. Это было просто еще одно свидетельство. В деле Иешуа все радикально менялось с каждым новым показанием. А что есть более хрупкого, чем показания? Как поверить этим евреям, которые в любом случае хотели с самого начала видеть в Иешуа Мессию?

Иосиф улыбнулся мне и порылся в складках плаща. Он достал пергамент, обвязанный хорошо мне известной ленточкой, под которую была просунута веточка мимозы.

Я вздрогнул.

Иосиф протянул мне пергамент. Он знал, что я понял. Клавдия Прокула доверила ему послание ко мне.

— Кому верить? Кому не верить? Мой добрый Пилат, — вздохнул Иосиф. — Я знаю, что ты веришь лишь одному человеку. Прочти.

Я развернул письмо.

Пилат,
у подножия креста находились четыре женщины, чьи лица были закрыты покрывалами. Мириам из Назарета, его мать. Мириам из Магдалы, бывшая блудница, которую Иешуа ценил за доброту и ум. Саломея, мать Иоханана и Иакова, учеников, которые поддерживали несчастного назаретянина. А четвертой была твоя супруга, Пилат. Я не осмелилась признаться в этом ни тебе, ни кому-либо другому. Я укрылась за несколькими слоями шелка, чтобы никто, даже мои спутницы, не узнал меня. И могу заверить тебя, что мы укутывали в погребальное полотно его окоченевшее ледяное тело. Иешуа действительно умер. Я просто рыдала от отчаяния. Я была глупа. Я недостаточно верила в него. Теперь свет озарил меня. Быстрее присоединяйся ко мне на пути в Назарет. Я люблю тебя.
Твоя Клавдия.

Пилат своему дорогому Титу

Паломники стекаются отовсюду, как ручьи, которые наполняют реку. Одни и те же разговоры, одни и те же истории, одни и те же надежды. Всех несет по течению. Слухи передаются из уст в уста.

Каждый день я ощущаю прилив невероятной, опасной и могучей энергии, которая подталкивает потоки людей. Эта энергия просветляет их взгляды, наполняет чело безмятежностью, снимает усталость ног. Эта энергия — Радостная Весть. Я начинаю понимать, что они подразумевают под этим. Они верят, что начинается новый мир, Царство, о котором говорил Иешуа. Я неправильно понял это слово — Царство. Как добрый практичный, здравомыслящий римлянин, испытывающий озабоченность и несущий ответственность за порядок, я видел в этом слове Палестину и подозревал, что Иешуа хочет возобновить дело Ирода Великого, покончить с разделом земли на четыре территории, объединить их, изгнать Рим и воссесть на трон объединенного царства. Потом, как Кратериос, я решил, что он говорит об абстрактном Царстве, потустороннем мире, вроде Гадеса [ Гадес, Аид — в греческой мифологии бог — владыка царства мертвых, а также само царство. — Примеч. ред.] у греков, об обещании спасения. Я дважды ошибся. На самом деле речь идет и об очень конкретном, и об очень абстрактном Царстве: этот мир будет изменен словом Божьим. Внешне он останется таким же, но обретет новую жизнь, будет очищен любовью. Каждый человек претерпит изменение. Чтобы Царство это состоялось, надо чтобы люди этого захотели. Если зерно падает в неплодородную землю, оно засыхает и умирает. Напротив, попав на плодородную землю, оно взрастает и приносит плоды. Слово Иешуа будет существовать, только если его услышат. Послание любви Иешуа станет явью, если люди сами захотят любить.

Я еще не знаю, дорогой мой брат, каковы мои истинные мысли. Сейчас вся моя энергия направлена на то, чтобы понять. Судить я буду позже. Но я ценю, что Иешуа не приказывает, не заставляет, а постоянно призывает своих слушателей ощущать себя свободными людьми. Какая разница по сравнению со жрецами, которые пичкают вас догмами, с философами холодной логики, с адвокатами чистой риторики. Иешуа не навязывает свои догмы. Он обращается к внутренней свободе, указывает на дверь, которую мы легко откроем, и только при этом условии, говорит его послание и смысл его, нам будет предложена новая жизнь. Какая удивительная простота…

Я — римский чиновник, решение его судьбы было одной из моих задач. Во имя чего я должен был обращать особое внимание на этот самый обычный, рутинный, повседневный случай?

Иешуа играл свою роль. Я — свою. Мы никогда не видим других такими, каковы они есть. Мы их видим частично, кусками, сквозь интересы момента. Мы пытаемся играть свою роль в человеческой комедии, всего лишь свою роль — а это уже трудно, — и цепляемся за свой текст, за ситуацию. В ту ночь мы были двумя актерами. Иешуа играл роль жертвы судебной ошибки. А я, Пилат, играл римского прокуратора, справедливого и беспристрастного.

— Ты — Царь иудейский?

— Я никогда не говорил этого.

— Все об этом говорят.

— Кто именно?

— Люди, которые обвиняют тебя, люди, которые привели тебя ко мне, весь синедрион.

— Это несправедливо. Так говорят они и, чтобы погубить меня, упрекают в том, что я произнес эти слова.

— Однако ты утверждаешь, что собираешься основать царство.

— Да.

— И что?

— Мое Царство не в этом мире.

Он выглядел печальным, в его голосе сквозила горечь, словно его опустошило понимание своего провала. Но он собрался и с новой силой возразил мне:

— Если бы я хотел стать царем в этом мире, я помешал бы собственному аресту, я бы призвал на помощь тех, кто мне служит, а не стоял бы перед тобой. Нет, мое Царство не в этом мире.

— Значит, ты все же царь?

— Да, я — царь, царь иного мира, откуда пришел и куда вскоре вернусь, хотя пока занят делом здесь. Я пришёл в Палестину, чтобы возвестить истину. Любой человек, которого интересует истина, слушает то, что я говорю.

— А что есть истина?

Я произнес эти слова небрежно, словно пожал плечами, дабы отделаться от непрошеного гостя. Что такое истина? Есть твоя истина, есть моя истина, есть истина всех остальных. Как добрый римлянин, воспитанный на греческом скептицизме, я все считал относительным. Любая истина есть истина для того, кто ее высказывает. И есть столько истин, сколько есть людей. Истина никогда не бывает одной; именно поэтому ее и не существует. Только сила навязывает истину, а в силе нет ничего разумного, она принуждает с помощью оружия, мечом, битвой, убийством, пыткой, шантажом, страхом, расчетом интересов, она заставляет дух временно договариваться с доктриной. Истина в единственном числе — это победа, это — поражение, в лучшем случае — перемирие. Но это не истина, не мир.

— Что есть истина?

Я произнес эти слова для себя, а не для осужденного. Я успокоился. Но к моему величайшему удивлению, этот еврей услышал меня и начал дрожать.

Я удивился.

Этот человек сомневался.

Обычно фанатики давят свои сомнения ярым утверждением своей веры. Иешуа, напротив, искренне задавал себе этот вопрос. Казалось, он понял, что верить не означает знать. Казалось, он испугался, что пошел по ложному пути. Он полагал, что я принимаю его за озаренного безумца, и спрашивал себя, а не прав ли я…

Потом он совладал с дрожью, собрал все силы, выдержал мой взгляд и медленно произнес:

— Действительно: что есть истина?
Он вернул вопрос мне.

И как при возврате мяча, теперь дрожал я, ощутив силу вопроса, и тоже испугался. Нет, я не был хранителем истины, у меня была только власть, нелепая власть решать, что есть добро и что есть зло, избыточная власть над жизнью и смертью, гнусная власть.

Воцарилось молчание.
Мяч лежал между нами.
Мы молчали.

Молчание говорило вместо нас. Мы слышали тысячи слов, быстрых, смутных, взволнованных, неясных.
И молчание, как ни странно, говорило мне обо мне. «Что ты делаешь здесь? — спрашивало меня молчание. — Кто дал тебе право распоряжаться чужими жизнями? Кто направляет тебя в принятии решений?» Я ощутил огромную усталость. Это не был а устал ость от власти, эту усталость я хорошо знал, она исчезает после хорошего отдыха. Это была подлая усталость, которая медленно и исподволь отравляла тело, притупляя его реакции: это была усталость от абсурдности власти. Чего у меня было больше, чем у этого нищего еврея? Стратегического ума, римского происхождения, должности, давшей мне власть и оружие и многое другое… Но имело ли все это ценность?

— А что есть в мире стоящего?

Вот как переделал еврей мой вопрос об истине. Что есть достойного, за что стоит сражаться? Стоит умереть? Или остаться жить? Действительно, а что есть в мире стоящего?

Чем сильнее разрасталась тишина, тем более одиноким я себя чувствовал. И подавленным. Но, как ни странно, было что-то завлекательное в подобном состоянии парения. Я был свободен. Вернее, освобожден от железа, связей, цепей, глубокие ел еды которых я ощущал на коже, но это не были оковы рабства, это были оковы власти…

После этой долгой задумчивости меня вернули к жизни нетерпеливые крики священнослужителей за дверью, и я попытался спасти Иешуа.

Итак, что я видел? Ничего. Что я понял? Ничего, но теперь знал, что кое-что может ускользать от моего понимания. В деле Иешуа я весь последний месяц пытался спасти свой разум, спасти во что бы то ни стало от тайны, спасти разум, дойдя до неразумности… Я проиграл и понял, что существует непознаваемое. Это сделало меня менее самоуверенным, чуть более невежественным. Я утратил уверенность: уверенность в управлении собственной жизнью, уверенность в понимании мирового порядка, уверенность, что знаю людей такими, какие они есть, но что я выиграл? Я часто жалуюсь Клавдии, что был римлянином, который знал, а стал римлянином, который сомневается. Она рассмеялась. Она хлопала в ладоши, словно я представлял ей жонглерский номер.

— Сомневаться и верить — одно и то же, Пилат, Безбожно только равнодушие.

Я противлюсь тому, чтобы она сделала из меня последователя Иешуа. Прежде всего, это запрещено моими функциями: мои объективные союзники, священники Храма под руководством Кайафы, с яростью восстают против новой веры и охотятся за учениками, за Никодимами, за Иосифами из Аримафеи, за Хузами, даже за беднягой Симоном из Кирены, прохожим, которому случайно довелось нести крест.

Мои шпионы докладывают мне, что сторонники Иешуа нашли себе имя: христиане, ученики Христа, того, кто был помазан Богом. Отныне у них новый знак распознавания друг друга, который они носят в качестве подвески на груди: крест.
Я вздрогнул, узнав об этой странности. Что за варварская мысль! Почему не виселица, топор, кинжал? Как они думают собрать верующих вокруг наименее славного и наиболее унизительного эпизода в жизни Иешуа?

Я сказал об этом Клавдии, и она расплакалась, вспомнив о казни, на которой присутствовала. Она никогда не забудет дня на Голгофе, когда с болью в душе наблюдала за агонией Иешуа. А вечером она заворачивала его истерзанный труп в погребальное полотно, не расставаясь со своими иллюзиями… Ничто не ослабило переживаний тех часов, даже то, что она увидела Иешуа воскресшим. Я обнял ее, я хотел растворить ее печаль в своих мышцах, в своей силе. Она перестала плакать и положила руку на выступающий живот, чтобы испросить прощения у ребенка. И громко сказала: — Они не совсем не правы. Даже если сам знак ужасен, то именно на кресте Иешуа показал нам главное.

Если он дал себя распять, то только из любви к людям. А воскрес, чтобы показать, что имел право любить. И что надо в любых обстоятельствах, даже если тебя заставляют лгать, иметь мужество любить.

Мой дорогой брат, я не хочу долее досаждать тебе своими размышлениями и сомнениями. Вскоре, когда мы высадимся в Риме, у нас будет время обсудить все это. Быть может, во время плавания все мои мысли исчезнут сами собой, и я, ступив ногами на набережную Остии, пойму, что они остались в Палестине? Быть может, христианство, эта еврейская история, растворится в нашем море? Или эти мысли последуют за мной… Кому ведомы пути, которые выбирают наши мысли?
Храни здоровье.

Постскриптум.

Сего дня утром я сказал Клавдии, которая утверждает — тебе надо это знать, — что она христианка, что всегда будет лишь одно поколение христиан, тех, кто видел Иешуа воскресшим. Эта вера угаснет вместе с ними, с первым поколением, когда закроются веки последнего старика, в чьей памяти будут храниться лицо и голос живого Иешуа.

Комментарии

Добавить изображение